ЭНИ «В. Г. Белинский»
Том второй. Собрание сочинений в 9 томах

Яндекс.Метрика Яндекс цитирования
Bookmark and Share

ЛИТЕРАТУРНАЯ ХРОНИКА

Описывай, не мудрствуя лукаво1.
Пушкин

Начиная четвертый год своего существования, «Московский наблюдатель» хочет наконец поправить перед публикою свою вину, истинную или мнимую, отвратить от себя ее упрек, за­служенный или незаслуженный: полная по возможности библио­графия отныне будет его постоянною статьею. Не знаем, инте­ресно ли будет публике — этому грозному властелину-неви­димке, присутствие которого всякий видит во всем и везде, а никто не может указать, в чем и где оно именно, этому образу без лица, которому всякий, по своей воле и прихотям, дает и при­писывает и волю и прихоти; не знаем, интересно ли будет пуб­лике в каждой новой книжке журнала находить себе новое до­казательство, что для нее книг пишется много, а читать ей по-прежнему— нечего. Но... нам что до этого? «Публика этого хочет»,— говорят нам — и мы хотим исполнить ее желание. Нам часто случалось еще слышать и читать, что публика требует от журнала не одной критики и библиографии, но и полемиче­ских браней и схваток; но мы никогда этому не верили, сколько по уважению к публике, которую мы всегда отделяли от толпы, столько и потому, что мы никогда не любили рассчитывать своих успехов на счет своих убеждений, а низкую угодливостъ смеши­вать с добросовестным усердием. Поэтому благомыслящие чита­тели по-прежнему могут брать наш журнал в руки, не боясь замарать их... Обозревая область литературной деятельности, мы смело будем называть хорошее хорошим, а дурное дурным, с удовольствием останавливаясь на первом и стараясь проходить красноречивым молчанием второе, особливо если оно принадле­жит к тем мимолетным и призрачным явлениям, которые не про­изводят никакого влияния и не оставляют по себе никаких сле­дов. Равным образом, мы по-прежнему предоставляем другим отыскивать промахи и ошибки своих собратий по журнальному

 

267


ремеслу и по-прежнему не отказываемся от благородного спора, чуждого личности и желания мелкого торжества. Сделать заме­чание или даже и возражение, на мысль, которая нам кажется ложною, и подлавливать, как добычу для дневного пропитания, чужие обмолвки или промахи — две вещи, совершенно различные.

Мы должны бы начать наше обозрение с литературных явле­ний настоящего года; но, на первый раз, мы позволим себе не­большое уклонение от предположенного плана в пользу несколь­ких более или менее примечательных произведений прошлого года, о которых нам приятно поговорить. Начинаем с «Современ­ника»: не говоря о том, что это периодическое издание более по­хоже на альманах в четырех частях, нежели на журнал2,— оно влечет к себе наше внимание предметом, близким к русскому сердцу: мы разумеем стихотворные произведения и отрывки Пушкина, напечатанные в «Современнике» после смерти их ве­ликого творца. Предмет отрадный и грустный в то же время! С одной стороны — мысль, что эти посмертные произведения сви­детельствуют о новом, просветленном периоде художественной деятельности великого поэта России, об эпохе высшего и мужественнейшего развития его генияльного дарования; а с другой сто­роны — мысль о том жалком воззрении, с каким смотрело на этот предмет детское прекраснодушие, которое, выглядывая из узкого окошечка своей ограниченной субъективности, мерит дей­ствительность своим фальшивым аршином и, осудивши поэта на жизнь под соломенною кровлею, на берегу светлого ручейка, не хочет признавать его поэтом на всяком другом месте: какое про­тиворечие, и сколько отрадного и горького в этом противоречии!..

Мнимый период падения таланта Пушкина начался для близорукого прекраснодушия с того времени, как он начал писать свои сказки3. В самом деле, эти сказки были неудачными опы­тами подделаться под русскую народность; но, несмотря на то, и в них был виден Пушкин, а в «Сказке о рыбаке и рыбке» он даже возвысился до совершенной объективности и сумел взгля­нуть на народную фантазию орлиным взором Гете. Но если бы эти сказки и все были дурны, одной «Элегии» *, напечатанной в «Библиотеке для чтения» за 1834 год4, достаточно было, чтобы показать, как смешны и жалки были беспокойства добрых людей о падении поэта; но... да и кто не был, в свою очередь, доб­рым человеком?.. Стихотворения, явившиеся в «Современнике» за 1836 год, не были оценены по достоинству: на них лежала тень мнимого падения. Так, например, сцены из комедии «Ску­пой рыцарь» едва были замечены, а между тем, если правда, что, как говорят, это оригинальное произведение Пушкина, они при­надлежат к лучшим его созданиям5. А его «Капитанская дочка»? О, таких повестей еще никто не писал у нас, и только один Гоголь умеет писать повести, еще более действительные, более кон­

 

268


кретные, более творческие,— похвала, выше которой у нас нет похвал!

Первое, что с особенною, раздирающею душу грустию пора­жает внимание читателя в V томе прошлогоднего «Современ­ника», это письмо В. А. Жуковского к отцу поэта о смерти его сына... О, какою сладкою грустию трогают душу эти подроб­ности о последней мучительной борьбе с жизнию, о последней, торжественной битве с несчастием души глубокой и мощной, эти подробности, переданные со всею отчетливостию, какую только могло внушить удивление к высокому зрелищу кончины великого и близкого к сердцу человека, удивление, которого не побеждает в благодатной душе и самая тяжкая скорбь!.. А это трогательное участие в судьбе великого поэта, которым отозвалась на его несчастие русская душа, в лице всех сословий народа, от вельможи до нищего!.. А это умиляющее и возвышаю­щее душу внимание монарха к умирающему страдальцу, это отеческое внимание, которым венценосный отец народа поспе­шил усладить последние минуты своего поэта и пролить в его болеющую душу отрадный елей благодарности, мира и спо­койствия о судьбе осиротелых любимцев его сердца!.. О, кто, после этого, дерзнет осуждать неисповедимые пути провидения!.. Кто дерзнет отрицать, что жизнь человеческая не есть высокая драма во всех ее многоразличных проявлениях и что самое стра­дание и бедствие не есть в ней благо!..6

Вот перечень посмертных сочинений Пушкина, помещенных в четырех томах «Современника»: три поэмы — «Медный всад­ник», «Русалка» и «Галуб», из которых только первая вполне окончена; две пьесы прозою и стихами вместе — «Сцены из рыцарских времен» и «Египетские ночи»; два прозаических отрывка: «Арап Петра Великого» и «Летопись села Горохина»; потом примечательная критическая статья: «О Мильтоне и Шатобриановом переводе „Потерянного рая”»; кроме того, не­сколько мелких стихотворений, частию не доконченных, и отдельных мыслей и замечаний7.

Мы не будем критически рассматривать этих произведений, потому что если уж говорить о них, то надо все говорить, для чего мы не имеем ни времени, ни места. Мы скажем, или, лучше, повторим о них уже сказанное нами,— что, по их количеству и величине, они составят собою целый том, а этот том будет представителем совершенно нового периода высшей, просвет­ленной художнической деятельности Пушкина. По этому самому они не для всех доступны, и в этом самом и заключается при­чина поспешного приговора толпы о падении поэта. В самом деле, чтобы постигнуть всю глубину этих генияльных картин, разга­дать вполне их таинственный смысл и войти во всю полноту и светлозарность их могучей жизни, должно пройти чрез мучитель­ный опыт внутренней жизни и выйти из борьбы прекраснодушия в гармонию просветленного и примиренного с действительностию

 

269


духа. Повторяем: примирение путем объективного созерцания жизни — вот характер этих последних произведений Пушкина. Не почитаем за нужное прибавлять, что народность, в высшем значении этого слова, как выражение субстанции народа, а не тривияльной простонародности, составляет также характер этих последних звуков этого замогильного голоса: Пушкин всегда был самобытен, всегда был русским поэтом, даже и тогда, когда на­ходился под чуждым влиянием.

Формы его произведений все также художественны, но это уже не тот бойкий стих, который, как рассыпавшийся луч сол­нца, сверкал и играл по жизни: нет, последние стихи Пушки­на — это волны бытия, проходящие перед упоенным взором зри­теля в спокойном величии. Если вы не читали «Медного всад­ника», то, чтобы заставить вас прочесть его, просим вас вгля­деться в неисчерпаемую глубину сокровенной красоты его, хоть вот в этом отрывке: 8

Боже, боже! там —

Увы! близехонько к волнам,

Почти у самого залива —

Забор некрашеный да ива

И ветхий домик: там оне,

Вдова и дочь, его Параша,

Его мечта... Или во сне

Он это видит? Иль вся наша

И жизнь ничто, как сон пустой,

Насмешка рока над землей?

И он как будто околдован,

Как будто к мрамору прикован,

Сойти не может! Вкруг него

Вода — и больше ничего!

И, обращен к нему спиною

В неколебимой вышине,

Над возмущенною Невою,

Сидит с простертого рукою

Гигант на бронзовом коне.

 

А этот хор русалок:

Веселой толпою

С глубокою дна

Мы ночью всплываем;

Нас греет луна.

Любо нам порой ночною

Дно речное покидать,

Любо вольной головою

Высь речную разрезать,

Подавать друг дружке голос,

Воздух звонкий раздражать,

И зеленый, влажный волос

В нем сушить и отряхать.

 

Не правда ли, что этот дивный хор — совершенно новое явле­ние все той же неистощимой жизни, совершенно новый аккорд

 

270


все той же неисчерпаемой любви?.. Но мы еще передернем декорацию жизни и покажем ее новые стороны — вот рыцарская баллада:

Жил на свете рыцарь бедный,

Молчаливый и простой,

С виду сумрачный и бледный,

Духом смелый и прямой.

Он имел одно виденье, Непостижное уму;

И глубоко впечатленье

В сердце врезалось ему.

С гой поры, сгорев душою,

Он на женщин не смотрел;

Он до гроба ни с одною

Молвить слова не хотел.

Он себе на шею четки

Вместо шарфа навязал,

И с лица стальной решетки

Ни пред кем не подымал.

Полон чистою любовию,

Верен сладостной мечте,

Л. М. Д. своею кровию Начертал он на щите.

И в пустынях Палестины,

Между тем как по скалам

Мчались в битву паладины,

Именуя громко дам,

Lumen coeli, sancta Rosa! * Восклицал он, дик и рьян,

И как гром, его угроза

Поражала мусульман.

Возвратясь в свой замок дальный,

Жил он строго заключен,

Все безмолвный, все печальный,

Как безумец умер он.

С такою глубокостию, с такою верностию, и в такой неболь­шой пьеске, схватить одну из главнейших сторон средних веков, этого религиозного периода человечества, когда и слава, и муже­ство, и любовь, и все, все было религиею!.. Кто мог это сделать? — Пушкин!

Читали ли вы его «Галуба»? Вот отец, чеченец, хоронит своего могучего сына, удалого наездника, опору своей старости; кладет с ним в гроб все его оружие,

Чтобы крепка была могила,

Где храбрый ляжет почивать,

Чтоб мог на зов он Азраила

Исправным воином восстать.

 

271


Схоронивши одного сына, Галуб встречает другого: его при­вел к нему старец, воспитывавший его. Но Галуб вскоре недоволен своим другим сыном. Однажды узнает он, что сын его встретил в своих разъездах армянина и не привел ого на аркане с добы­чею. В другой раз узнает он, что сын его встретил бежавшего раба и оставил его невредимым.

«Нет,— мыслит он,— не заменит

Он никогда другого брата.

Не научился мой Тазит,

Как шашкой добывают злата;

Ни стад моих, ни табунов

Не наделят его разъезды;

Он только знает без трудов

Внимать волнам, глядеть на звезды,

А не в набегах отбивать

Коней с нагайскими быками

И с боя взятыми рабами

Суда в Анапе нагружать».

В третий раз Галуб узнает, что Тазит встретил убийцу своего брата.

Отец

Убийцу сына моего?

Тазит! где голова его?

Дай нагляжусь!

Сын

Убийца был Один, изранен, безоружен...

Отец

Ты долга крови не забыл…

Врага ты навзничь опрокинул …

Не правда ли, ты шашку вынул,

Ты в горло сталь ему воткнул

И трижды тихо повернул?

Упился ты его стонаньем,

Его змеиным издыханьем?..

Где ж голова? подай... нет сил.

Отец проклял своего сына и прогнал его от себя.

В черкесском селе праздник; молодежь забавляется воинскими потехами; жены и девы поют.

Но между девами одна

Молчит, уныла и бледна...

В толпе стоят четою странной,

Стоят, не видя ничего.

И горе им: он — сын изгнанный,

Она — любовница его...

О, было время!.. с ней украдкой

Видался юноша в горах,

Он пил огонь отравы сладкой,

В ее смятеньи, в речи краткой,

В ее потупленных очах.

 

272


Когда с домашнего порогу

Она смотрела на дорогу,

С подружкой резвой говоря,

И вдруг садилась и бледнела,

И отвечая не глядела,

И разгоралась как заря,—

Или у вод когда стояла, Текущих с каменных вершин,

И долго кованый кувшин Волною звонкой наполняла...

«Египетские ночи» принадлежат также к самым дивным произведениям Пушкина, и в лице его Чарского догадливые чи­татели найдут для себя много данных для разгадки поэта...

Все мелкие стихотворения отличаются тем же общим чувст­вом просветления примиренного с самим собою духа, вышедшего с честию из опасной борьбы. И кто бы усомнился в этом, прочтя эту трогательную исповедь души, страждущей и блаженной в своем страдании:

Отцы пустынники и жены непорочны,

Чтоб сердцем возлетать во области заочны,

Чтоб укреплять его средь дольных бурь и битв,

Сложили множество божественных молитв;

Но ни одна из них меня не умиляет,

Как та, которую священник повторяет

Во дни печальные великого поста;

Всех чаще мне она приходит на уста

И падшего свежит неведомою силой:

Владыко дней моих! дух праздности унылой,

Любоначалия, змеи сокрытой сей,

И празднословия не дай душе моей;

Но дай мне зреть мои, о боже, прегрешенья,

Да брат мой от меня не примет осужденья,

И дух смирения, терпения, любви

И целомудрия мне в сердце оживи.

 

Но особенного внимания заслуживает стихотворение «Герой», напечатанное в «Телескопе» 1831 года и написанное в ту годину тяжкого испытания для России, когда свирепствовала в ней холера и когда наш царь, не дожидаясь от медиков решения во­проса о заразительности этого морового поветрия, приехал обод­рить унылую Москву, древнюю и верную столицу своих отцов... Это стихотворение, кроме своего высокого поэтического достоин­ства, драгоценно еще и как доказательство благородных, истинно русских чувствований Пушкина, и только по смерти его стало известно, что оно принадлежит ему...9

«Арап Петра Великого» есть отрывок из предполагавшегося Пушкиным романа, и как отрывок он уже не новость, потому что был давно напечатан в каком-то альманахе, а в «Современ­нике» он помещен в большем виде, почему и составляет собою новость 10. Как жаль, что Пушкин не кончил этого романа! Какая простота и вместе глубокость, какая кисть, какие краски! Да,

 

273


если бы Пушкин кончил этот роман, то русская литература могла бы поздравить себя с истинно художественным романом. «Лето­пись села Горохина», в своем роде, чудо совершенства, и если бы в нашей литературе не было новостей Гоголя, то мы ничего луч­шего не знали бы.

Статья Пушкина «О Мильтоне и Шатобриановом переводе „Потерянного рая”» чрезвычайно интересна: она знакомит нас с Пушкиным не столько как с критиком, сколько как с человеком, у которого был верный взгляд на искусство, вследствие его вер­ного и бесконечного эстетического чувства. В этой статье метко и резко показывает он отсутствие именно этого чувства у господ французов и, в доказательство, представляет факты, как безбож­но терзали бедного Мильтона корифеи французской литературы — дикий г. Гюго в своей «чудовищной и нелепой» драме «Кромвель» и чопорный аббатик XIX века, граф де Виньи, в своем «облизан­ном» романе «Cinq-Mars» u. Едко смеется Пушкин над послед­ним, когда тот заставляет бедного Мильтона читать отрывки из своей поэмы на вечере у Марии де Лорм.

Хорошо (говорит Пушкин); да как же французы, не зная английского языка, поймут Мильтоновы стихи? Очень просто: места, которые он будет читать, переведены на французский язык, переписаны на особых листоч­ках, и списки розданы гостям. Мильтон будет декламировать, а гости сле­довать за ним. Да зачем же ему беспокоиться, если уже стихи переведены? Стало быть, Мильтон великий декламатор, или звуки английского языка чрезвычайно любопытны? а какое дело графу де Виньи до всех этих неле­пых несообразностей; ему надобно, чтоб Мильтон читал в парижском обще­стве свой «Потерянный рай» и чтоб французские умники над ним посмея­лись и не поняли духа великого поэта.

Мильтон, несмотря на то, что назначенные места для чтения переве­дены и что он должен читать их по порядку, ищет в памяти своей то, что, по его мнению, более произведет действия на слушателей, не заботясь о том, поймут ли его, или нет. Но посредством какого-то чуда (неизъясненного г-м де Виньи) все его понимают. Де Барро находит ею приторным; Скюдери — скучным и холодным; Мария де Лорм очень тронута описанием Адама в первобытном ею состоянии; Мольер, Корнель и Декарт осыпают его комплиментами, и пр. и пр.

Или мы очень ошибаемся, или Мильтон, проезжая через Париж, не стал бы показывать себя, как заезжий фигляр, и в доме непотребной жен­щины забавлять общество чтением стихов, писанных на языке, не извест­ном никому из присутствующих, жеманясь и рисуясь, то закрывая глаза, то взводя их в потолок. Разговоры его с Де Ту, с Корнелем и Декартом не были бы пошлым и изысканным пустословием; а в общество играл бы он роль, ему приличную, скромную — роль благородною, хорошо воспитанного молодого человека.

После удивительных вымыслов Виктора Гюго и графа де Виньи хо­тите ли видеть картину, просто набросанную другим живописцем? Проч­тите в «Вудстоке» встречу одного из действующих лиц с Мильтоном в ка­бинете Кромвеля.

Французский романист, конечно, не довольствовался бы таким незна­чащим и естественным изображением. У нею Мильтон, занятый государст­венными делами, непременно терялся бы в пиитических мечтаниях и на полях какого-нибудь отчета намарал бы несколько стихов из «Потерян­ного рая»; Кромвель бы это подметил, разбранил бы своего секретаря, на­звал бы его стихоплетом, вралем и пр., и из того бы вышел эффект, о кото­ром бедный Вальтер Скотт и не подумал!

 

274


Жалеем, что место не позволяет нам более делать выписок из этой превосходной статьи. Но не можем удержаться, чтобы не выписать следующего места из «анекдотов и замечаний»:

Лица, созданные Шекспиром, не суть, как у Мольера, типы такой-то страсти, такого-то порока; но существа живые, исполненные многих стра­стей, многих пороков; обстоятельства развивают перед зрителем их раз­нообразные и многосложные характеры. У Мольера скупой скуп — и только; у Шекспира Шайлок скуп, сметлив, мстителен, чадолюбив, остроумен, у Мольера лицемер волочится за женою своего благодетеля, лицемеря; принимает имение под хранение, лицемеря. У Шекспира лицемер произно­сит судебный приговор с тщеславною строгостию, но справедливо; он оправ­дывает свою жестокость глубокомысленным суждением государственного человека; он обольщает невинность сильными, увлекательными софизмами, не смешною смесью набожности и волокитства. Анджело лицемер, потому что его гласные действия противоречат тайным страстям! А какая глубина в этом характере!

Повторяем: во всем этом виден не критик, опирающийся в своих суждениях на известные начала, но генияльный человек, которому его верное и глубокое чувство, или, лучше сказать, бо­гатая субстанция открывает истину везде, на что он ни взглянет. А как поэт Пушкин принадлежит, без всякого сомнения, к миро­вым, хотя и не первостепенным, гениям. Да и много ли этих первостепенных гениев искусства? — Омир (мифическое имя), Шекспир, Гете, Бетховен, и не знаем, право, кто в живописи. И несмотря на то, читая, а особенно слушая суждения многих о Пушкине как о человеке и как о поэте, невольно вспоминаешь его же стихи, которыми оканчивается его превосходное стихотво­рение «Полководец»:

О люди! жалкий род, достойный слез и смеха!

Жрецы минутного, поклонники успеха!

Как часто мимо вас проходит человек,

Над кем ругается слепой и буйный век,

Но чей высокий лик в грядущем поколенье

Поэта приведет в восторг и умиленье!

Из не-пушкинских стихотворений очень мало хороших в «Современнике»: из оригинальных заслуживает особенное внима­ние «Цветок» Жуковского. После этого благоухающего аромата поэзии «Цветка» нельзя не заметить стихотворения Ф. Н. Глинки «Ангел». Из переводных стихотворных пьес замечательны — «Орган» из Гердера А. П. Глинки, и мы пользуемся здесь слу­чаем повторить из «Современника» приятное известие, что пере­водчица Шиллеровой «Песни о колоколе» приготовляет к изда­нию 19 легенд Гердера 12. Переводы г. Губера из «Фауста» также примечательны; г. Губер печатает вполне переведенного им «Фауста» 13.

Из прозаических не-пушкинских статей особенно замечатель­на: «Солдатский портрет» Грицьки Осковьяненка, прекрасно пе­реведенный с малороссийского г. Луганским. Так-то лучше: а то

 

275


мы, москали, немного горды, а еще более того ленивы, чтобы принуждать себя к пониманию красот малороссийского наречия, если дело идет не о народной поэзии. Ведь Гоголь умеет же рисовать нам малороссиян русским языком? Уверяем почтенного Гриньку Основьяненка, что если бы он написал свои прекрасные повести по-русски, то, несмотря на мудреную для выговора фа­милию своего автора, они доставили бы ему гораздо большую из­вестность, нежели какою он пользуется на Руси, пиша по-мало­российски. Кроме «Солдатского портрета», мы прочли с удоволь­ствием «Сильфиду» кн. Одоевского; 14 «Петербургские записки» неизвестного, шутку, в которой мило и игриво высказано много правды насчет обеих наших столиц 15 и, наконец, «Письма совоспитанниц», сочинение дамы16.

 

276



* Та самая, что приведена в первой статье этого №, стр. 19.

* Свет небес, святая Роза! (лат.). — Ред.