СТИХОТВОРЕНИЯ ВЛАДИМИРА
БЕНЕДИКТОВА.
Вторая
книга. 1838. Санкт-Петербург. В типографии
Неймана и комп. 107. (8).
Все бесконечное отличается от конечного своею неуловимостию и непередаваемостию с математическою точностию
и ясностию. Причина этого заключается в том, что все
бесконечное запечатлено печатию таинственности, которая составляет одну из
основных потребностей духа и без которой погибло бы всякое наслаждение созерцанием
жизни. Это всего более применяется к искусству. Подите в Останкино, в вельможный, в полном и высшем значении
этого слова, дом графа Шереметева и пересмотрите там мраморные копии с великих
произведений греческого ваяния. Отчего же живет он, этот бездушный, холодный
мрамор, такою одушевленною, такою светло-пламенною жизнию, как будто бы хочет вам сказать приветствие любви и счастия, как будто хочет вам открыть какую-нибудь заветную
тайну вечно прекрасного бытия? Отчего же этот холодный и
бездушный кусок камня представляется вам Венерою, богинею красоты, которая, в
своей лучезарной, гармонической наготе, так грациозно стоит на пьедестале, так
стыдливо прикрывает руками свои дивные прелести, пред которыми благоговел
миродержавный Олимп и при созерцании которых просветлялось божественною улыбкою
грозное чело отца богов и человеков,
Юпитера-громовержца? Отчего же эти мраморные
выпуклости, эти немые формы, сверкают и дышат такою упоительно могучею
красотою, а вы, смотря на них, не пожираете их влюбленными очами, не трепещете
страстным восторгом, но тихо и спокойно, в благоговейном безмолвии, созерцаете
этот олицетворившийся перед вами тип, эту окаменевшую
идею вечной красоты, и душа ваша плавает, расширяется в ароматическом эфире
безмятежно-гармонического наслаждения,— и легкою, светлою, прозрачною,
грустно-радостною мечтою переносится в ту страну, под то вечно лазоревое небо,
где жизнь была беспрерывным служением, неумолкаемым хором красоте?.. Но пойдемте далее; вот бюст фавна: посмотрите, о, посмотрите, какая
невыразимо радостная улыбка играет на прелестных устах юного божества лесов,
как осияла эта чудная улыбка каждую выпуклость его прекрасного лица, какое
дико-гармоническое, страстно-безмятежное играние
жизни выражает это самодовольное, упоительное осклабление!..
Но вот бюст Александра Македонского: какая дивная гармония в размерах этой греческой головы! Какое благородство,
величие, какая гордость и вместе с тем красота, кротость и спокойствие в этом
лице героя-полубога!.. А ведь это только копии: что же оригиналы?.. Неужели
это мрамор, холодный, бездушный камень? Каким же образом, каким волшебством
уловил он в себя и заключил в свою темную массу эту юную жизнь, которая
трепещет и играет в нем своими светлыми переливами?.. Вы скажете, что Венера Медицейская нравится потому, что в ней выражена идея
женственной красоты, тип которой носили в душе
302
своей светлые чада Эллады; что в фавне выражена идея
красоты, которая отражается в полноте самонаслаждения жизнию;
что в Александре Македонском воспроизведена идея этого героя, которого история
и предание представляют апотеозом героической красоты
греков... Может быть, все это и так; но я не о том спрашиваю. В чем состоит
тайна этого живого слития идеи с формою, этого органического сочетания жизни с мрамором, которые я вижу во всем этом:
вот о чем я спрашиваю! Кроме красоты, гармонии, девственной стыдливости, я вижу
и в лице Венеры, и в ее положении, и во всей ее целости еще какое-то нечто, которого не умею назвать, не
умею выговорить... Эта прекрасная Венера есть и красота как идея, и красота как
индивид — и как женщина вообще, и как одна какая-нибудь женщина... То же самое
и этот фавн, и этот полубог, сын Олимпии и громовержца Зевеса:
они и боги и люди, боги без имени, люди с именами... И добро бы еще все это
было выражено какою-нибудь яркостию,
затейливостию, чем-нибудь мудреным: а то все так
просто, так обыкновенно, что не к чему придраться, не на что указать,
опереться... «Вот эта черта, около губ; это возвышение на щеке»... Не говорите
мне этого: значит, вы не понимаете искусства, если думаете разлагать на черты и
выпуклости его внутреннюю жизнь... Эти лица, эти образы поражают меня своею целостию, своим общим выражением,
а не частными чертами и выпуклостями. Жизнь не в глазу, не в губах, не в
подбородке, не в руке, не в ноге, а в лице и целом стане человека, в гармонии
всех черт, выпуклостей, округлостей и членов его тела. А что же
такое эта
жизнь?.. Нечто,
чего,
право, нельзя назвать... О, я понимаю теперь миф Пигмалиона,
влюбившегося в статую, им созданную, и оживившего ее своею
любовию!.. Не в статую, а в светлый
образ, созданный его фантазиею и прилетавший к нему в его лучшие минуты,
влюбился он; не статую, а безобразную глыбу мрамора оживить мечтою своей
фантазии томился он желанием и — новый Прометей — он похитил у небожителей их
божественный огонь и оживил им бездушный мрамор и насладился своим прекрасным
созданием... Да, счастливый художник, он вдохнул в мрамор эту жизнь, это
нечто, которого я не умею и назвать...
Он во
гробе лежал с непокрытым лицом;
С непокрытым,
с открытым лицом.
Так поет безумная Офелия о своем погибшем отце, и какая
глубокая творческая жизнь заключается в этих двух простых стихах, какою
глубокою поэзиею дышат эти безыскусственные слова! И что же, в самом деле,
составляет их внутреннюю жизнь, их таинственную прелесть? — Повторение одного и
того же слова с простым этимологическим изменением: «не-покрытым,
с от-крытым».
Но так-то могуще действует все, что
ни выходит из полноты жизни...1
303
Возьмите любое из мелких стихотворений Пушкина: какая
удивительная простота и содержания и формы и вместе с тем
какая глубокая жизнь!.. Иногда случается встретить в толпе незнакомое лицо: в
нем нет ничего особенного, а между тем оно врезывается в память, и долго-долго
силишься вспомнить, где встречал его, и долго-долго мелькает оно перед усталыми
очами, готовыми сомкнуться на ночной покой, и мгновение сонного забытья
сливается с мыслию об этом странном, неотвязчивом лице... Вот какое впечатление
производят мелкие стихотворения Пушкина, когда их прочтешь в первый раз, без
особенного внимания. Забудешь иногда и громкое имя поэта и всем известное
название стихотворения, а стихотворение помнишь, и когда помнишь смутно, то
оно беспокоит душу, мучит ее. Отчего это? — оттого, что во всяком таком
стихотворении есть нечто, которое составляет тайну его эстетической жизни.
Вот этого-то нечто и не находим мы в стихотворениях г.
Бенедиктова. Его стих звучен,
громок, полон гармонии; его образы ярки, смелы, живописны; он часто как будто
возвышается до истинного одушевления, до истинной поэзии, но перечтите еще раз,
вглядитесь попристальнее в то, что вам показалось поэзиею,— и «нечто» и не
бывало: форма остается отделенною от духа, а духа нет,
потому что нет таинственного слития между ними. Одновременность идеи и
формы есть основной закон акта творчества; но у г. Бенедиктова
— так по крайней мере кажется нам — идея всегда предшествует форме,
которая у него приделывается к идее. Сверх того, что за ослепительная яркость
красок! как неприятно раздражает она зрительный нерв!
Мы говорим об изысканности выражений. Развернем книгу.
Вот стихотворение «Море»:
Свинцовая дума в тебе потонула;
Мечта лобызает поверхность
твою.
Отрадна, мила мне твоя
бесконечность;
В тебе мне открыта красавица-вечность.
Что это такое, и для чего это?
— право, не понимаем. На русском языке есть три стихотворения к морю: Пушкина,
Жуковского, Полежаева:2 сравните их с
стихотворением г. Бенедиктова...
Земли могучие восстанья, Побеги
праха в небеса!
Это значит — горы!
Масса сорвалась с грустной
(?) цепи тяготенья с кипящею думою
отторжения; столбы в развалинах — изгнанники высот; кудри девы — шелковый
каскад; поэт
есть певучий
пловец, безъякорный (!)
в жизненном море; коснуться к ней пламенным взором (то есть «взглянуть на нее»); в
поход мы рядились; все прихоти — в пламень (верно, в камин?); кинуть в воздух замерзшие объятья, кольцом
объятий обогнуть; в небе есть алмазы осве
304
щенья и семена крушительной
грозы; но
не страшись и молний отверженья; откованный в горниле сердца
стих; сердечной музыки мучительная гамма; Наполеон во мраке безвластия на острове
немом; мысль заряжена огнем гремучих вдохновений; живые иглы штыков; природа вихрем свиснула
по полю; дребезги разбитой власти3.
Неужели это
поэзия?
Нам, может быть, скажут, что это недостатки, которые
могут быть и при истинной поэзии. Могут — отвечаем мы; но в стихотворениях г. Бенедиктова мы, при этих
недостатках, обличающих отсутствие эстетического чувства, не видим жизни, этого
нечто, о котором мы говорили. Читаешь
их с напряжением, а прочтя чувствуешь удовольствие,
какое всегда следует за окончанием тяжелой работы. Некоторых стихотворений,
как, например, «Море», «Я не люблю тебя», «Ватерлоо», мы совсем не понимаем,
не только в поэтическом, но и во всяком смысле.
Может быть, мы ошибаемся? — мы никому не навязываем своего мнения:
справедливо оно — нам честь; ложно — тем хуже нам, а не поэту: истина рано или
поздно должна оправдаться, а ложь постыдиться...
305