ЭНИ «В. Г. Белинский»
Том V. Полное собрание сочинений в 13 томах

Яндекс.Метрика Яндекс цитирования
Bookmark and Share

 

 

 

 

 

<РЕЦЕНЗИИ, ДЕКАБРЬ 1841 г.>

 

60. Утренняя заря, альманах на 1842 год, изданный В. Владиславлевым. Четвертый год. Санкт-Петербург. В типографии III-го отделения собственной е. и. в. канцелярии. 1842. В 12-ю д. л. 372 стр. (Цена 15 руб. ассиг.).1

«Утренняя заря» г. Владиславлева уже четвертый год продолжает блистать на небосклоне русской литературы своими прекрасными статьями в стихах и прозе, точно так же, как прекрасными картинками и виньетами. В том и другом отношении она не имеет себе соперников; она одна в нашей литературе, как одна заря на небе. В нынешнем году блеск ее нисколько не уменьшился: почти все статьи и стихотворения имеют достоинство. Между первыми особенно замечательны: «Приключение на железной дороге», гр. В. Соллогуба — легкий, живой и увлекательный рассказ; и «Капустин, московский купец» — русская быль из времен Петра Великого, очень занимательно и характеристически рассказанная г. Кукольником. К числу неудачных прозаических статей можно отнести только одну: «Джорданио Фенероли, или Сердце в банке, вторая новелла доктора Сильвио Теста» г. Кукольника, который вообще довольно вяло пишет итальянские повести.

Из стихотворений особенно замечательны три: «Любовь мертвеца» Лермонтова, «К ***» г.Коренева и «Дорожная дума» кн. Вяземского. Пьеса Лермонтова больше интересна как факт личности поэта, нежели как особенно поэтическое стихотворение. Вот оно:

Пускай холодною землею

Засыпан я,

О друг! всегда, везде с тобою

Душа моя.

Любви безумного томленья,

Жилец могил,

В стране покоя и забвенья

Я не забыл.

589


Без страха, в час последней муки,

Покинув свет,

Отрады ждал я от разлуки —

Разлуки нет.

Я видел прелесть бестелесных,

И тосковал,

Что образ твой в чертах небесных

Не узнавал.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я перенес земные страсти

Туда с собой.

Ласкаю я мечту родную

Везде одну;

Желаю, плачу и ревную,

Как в старину.

Коснется ль чуждое дыханье

Твоих ланит,

Моя душа в немом страданье

Вся задрожит.

Случится ль, шепчешь, засыпая,

Ты о другом,

Твои слова текут пылая

По мне огнем.

Ты не должна любить другого,

Нет, не должна,

Ты мертвецу святыней слова

Обручена.

Увы, твой страх, твои моленья,

К чему оне?

Покоя, мира и забвенья

Не надо мне!

Стихотворение г.Коренева отличается особенною наивною грациозностию формы:

Ты ль это, Машенька? Тебя ли вижу я?
Ты ль это, милое, воздушное творенье,
Которым так полна была душа моя?
О боги! что за превращенье!
Где ж эта светлая эмаль твоих очей?
Где стройный, гибкий стан Психеи?
Где музыкальная пленительность речей?
Где все поэзии затеи?
Где эта милая, былая простота —
Что так пленяла нас заманчивой уловкой?

590


Где живость резвая, любезность, острота?
Где Маша прежняя с кудрявою головкой?
Ах, Марья Павловна! какой волшебник злой,
Провел вам на челе угрюмые морщины?
Как скоро стали вы — помещицей простой,
Уездной барыней из миленькой Ундины!
Ах, Марья Павловна! не верится всё мне...
Представить не могу... да полно, это вы ли?
Бывало, вы цветы любили на окне —
А ныне там стоят с наливками бутыли!..

Гравюр в «Утренней заре» семь: 1) портрет ее императорского высочества великой княгини Марии Александровны; 2) заглавная виньета — утренняя заря над памятником Пожарскому и Минину; 3) портрет графини Е. М. Завадовской; 4) портрет графини С. А. Бенкендорф; 5) портрет княжны М. И. Барятинской; 6) портрет баронессы К. Н. Менгден; 7) портрет А. П. Фрейганг.

 

61. Русская беседа. Собрание сочинений русских литераторов. Издаваемое в пользу А. Ф. Смирдина. Том II. Санкт-Петербург. 1841. В типографии императорской Академии Наук. В 8-ю д. л. 511 стр. (Цена за все три тома 10 руб. серебром).1

Мы отозвались о первом томе «Русской беседы» в общих выражениях, смотрели на него только со стороны цели издания, делающей честь русской литературе, а не со стороны достоинства помещенных в нем статей. Читатели, вероятно, поняли причину такого неопределенного отзыва с нашей стороны.2 Второй том гораздо лучше первого по безотносительному достоинству составляющих его пьес. Сказать правду, в первом томе нéчего было прочесть, кроме прекрасной статьи г. Панаева «Барыня», обратившей на себя внимание публики — честь, которой удостаиваются только произведения, далеко выходящие за черту ежедневности. Всё остальное в первом томе «Беседы» — посредственность: ни худо, ни хорошо. Однако ж исключение остается за «Александриною» Фан Дима3 — длинной, растянутой и нескладной повестью, в которой нет ни малейшего такта действительности, ни характеров, ни лиц, ни образов, — в которой изображаются пансионскою кистью пансионские чувства и страсти и детские понятия о магнетизме, — повестью, до того скучной, что прочесть ее до половины значит уже совершить великий труд…

Не таков второй том. Его наполняют всё имена известные и громкие в нашей литературе: автор «Путешествия к святым

591


местам»,1 кн. Одоевский, г. Вельтман, Казак Луганский,2 граф Соллогуб и. другие. О первой статье — «Архангельский собор»3 нечего и говорить: имя ее автора лучше всего ручается за ее высокое достоинство. — «Пекинское дворцовое правление» принадлежит к самым интереснейшим статьям отца Иакинфа о Китае. — «Граф Андрей Иванович Остерман», статья князя Долгорукого, заключает в себе полную и любопытную биографию знаменитого дипломата, игравшего такую важную роль в истории России. Мы можем указать в ней только на один недостаток: автор слишком бездоказательно чернит характер Волынского и таким образом о нерешенном историческом вопросе говорит положительно, как будто для всех и каждого давно уже решенном. — Не знаем, каким образом единственный случай из жизни Гёте — его поездка на Гарц, так неосновательно и странно назван в оглавлении книги «Жизнию Гетё»;4 но случай рассказан увлекательно, живо, а стихи переведены превосходно и объяснены удовлетворительно. Г-н Струговщиков мастер своего дела, когда переводит Гёте. Стихотворение «Зимняя поездка на Гарц» было напечатано в последней книжке «Отечественных записок» прошлого года: в «Беседе» оно явилось вместе с рассказом о случае, подавшем Гёте повод съездить на Гарц и написать это превосходное стихотворение; от этого обстоятельства перевод г. Струговщикова приобретает в «Беседе» всю прелесть новости. — Признаемся откровенно: мы не поняли повести г. Вельтмана «Захарушка» и особенно второй ее половины «Каменная баба»; но так как это, повидимому, отрывок из большого сочинения, то и судить о нем теперь невозможно; самый же рассказ отличается теми достоинствами, которые публика привыкла встречать в сочинениях г. Вельтмана. — «Два дня в Демутовом трактире» барона Корфа и «Рассказ» г. Основьяненко читаются с удовольствием. — «Мичман Поцелуев», повесть В. Луганского, принадлежит к лучшим рассказам этого писателя, у которого везде видны избыток ума и многосторонняя опытность. — «Записки покойного Дениса Васильевича Давыдова, во время поездки его в 1826 году из Москвы в Тифлис» преисполнены интереса по бойкому, умному и оригинальному изложению, живо напомнившему нам этого лихого наездника на поле войны и литературы. Но истинный перл не только второго тома «Русской беседы», но и русской литературы за несколько годов, составляет «Аптекарша», повесть графа Соллогуба. Мы уже говорили о ней в отделе «Критики» этой книжки, в обозрении литературы 1841 года; но как о хорошем нельзя довольно наговориться, то полюбуемся хоть «франтом в венгерке». Это лицо в высшей степени типическое; это ваш и мой знакомец; мы с вами встречали его во всех уездных и губернских городах, какие только случалось нам видеть; вы были знакомы с ним даже в Москве, хоть имени и фа-

592


милии его не можете припомнить; но вы непременно вспомните, когда прочтете «Аптекаршу», — вспомните, узнаете, хоть бы никогда не видали его... Яков, камердинер приехавшего в уездный городок светского человека, угрюмо и с ворчанием хлопотал подле господской коляски; к нему подходит «какой-то господин в пуховой фуражке и в венгерке с шнурками и кисточками, что, как известно, явный признак провинциального франта». Услышав шум, барин Якова высунулся в окно и сделался свидетелем следующей курьёзной сцены:

— Я тебя спрашиваю, чья коляска? — говорит франт.

— Я вам отвечаю, что господская, — сердито отвечал Яков.

— Да чья — господская?

— Ну, говорят вам — господская.

— Да чья же?..

— Ну, господская. Всё узнаете, скоро состареетесь.

— Что... что?.. Вот я тебя... Да нет, вот возьми, братец, гривенник. Скажи, голубчик, чья коляска?

— Не надо мне вашего гривенника. Любопытны слишком. Ступайте своей дорогой.

— Коляска моя, — закричал молодой человек из окна. — Что вам угодно? — Франт поспешно поднял голову и начал раскланиваться, стоя в грязи.

— Ах! извините-с... Шел мимо-с... Вижу-с коляску. Отличной работы. Смею спросить, что изволили за нее дать-с?

— 3500, — отвечал молодой человек

— Гм Деньги хорошие! Смею спросить, с кем имею честь говорить?

— Барон Фиренгейм.

— Ах, помилуйте... Я вашего, должно быть, родственника очень знал-с. Вместе в полку были. Позвольте быть знакомым.

И, не ожидая приглашения, франт опрометью бросился к крыльцу и через минуту очутился уже в комнате приезжего.

— Позвольте-с спросить, как вам приходится барон Газенкампф, который был у нас ротмистром в полку?

— Моя фамилия не Газенкампф, а Фиренгейм, — отвечал, улыбнувшись, молодой человек.

— Ах, а мне послышалось Газенкампф. — Извините, пожалуйста. — Какой у вас хорошенький халат. — Чай теперь этакие халаты носят в Петербурге?

— Не, знаю, право. Как кто хочет.

— Очень хороший фасон. Я попрошу у вас для выкройки. По делам службы изволили, вероятно, к нам приехать?

— Да-с.

— Я вам должен доложить, я с здешними господами служащими никакого дела не имею, — и в глаза почти не знаю. Городничий наш Афанасии Иванович, изволите его знать? Добрый человек, только слаб немножко, за купцами ухаживает. Впрочем, многого не возьмешь у нас, купечество себе на уме. Сами так исправно воруют, что любо. Вы их еще не изволите знать. Криворожин, Надулин, Ворышев — лихой народ, нечего сказать. <Исправник наш добрый человек, да попивает-с>.1 Судья глупенек, сказать правду, и также попивает, зато уж стряпчий продувная шельма. — А впрочем я их знать не знаю. — Что это у вас, часики на столе?

— Часы

— Ах, позвольте взглянуть. — Какая прелесть! Что за цепочка!

 

38 В. Г. Белинский, т.V

593


нам, провинциалам, этаких вещей и во сне не видать. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Это туалетный прибор у вас на столе?

— Да-с.

— Серебряный, или аплике?

— Серебряный.

— Ах, позвольте взглянуть. — Как хорошо! Какая работа! Дорого изволили дать? — Не помню, право.

— Отличная вещица! Я еще этакой не видывал. А эти пилочки на что?

— Для ногтей.

— Уж чего теперь не выдумают — надо сказать правду.

— Да что же вы здесь делаете? — спросил с отчаянием молодой человек. — Господин в венгерке взглянул на него с удивлением.

— Да ничего-с.

— Как же вы здесь живете?

— Да я у помещиков гощу большею частию. Свою деревню я продал, так живу себе поневоле иногда в городе, — а то в гостях всегда.

Не правда ли, это лицо знакомо вам давно?..

Вообще, если б из первого тома «Русской беседы» перенести во второй «Барыню» г. Панаева, второй том был бы вполне интересною книгою, по своему прозаическому отделению. Впрочем, помещенные в нем две пьесы Лермонтова, вместе с переводом г. Струговщикова из Гёте, делают его интересными по стихотворному отделению. Первая из них, «Графине Ростопчиной», как-то довольно неопределенна:

Я верю: под одной звездою
Мы с вами были рождены;
Мы шли дорогою одною,
Нас обманули те же сны.
Но что ж? — от цели благородной
Оторван бурею страстей,
Я позабыл в борьбе бесплодной
Преданья юности моей.
Предвидя вечную разлуку,
Боюсь я сердцу волю дать;
Боюсь предательскому звуку
Мечту напрасную вверять...
Так две волны несутся дружно
Случайной, вольною четой
В пустыне моря голубой:
Их гонит вместе ветер южный;
Но их разрознит где-нибудь
Утеса каменная грудь...
И, полны холодом привычным,
Они несут брегам различным,
Без сожаленья и любви,
Свой ропот сладостный и томный,

594


Свой бурный шум, свой блеск заемный,
И ласки вечные свои.

Не правда ли, что это стихотворение не оставляет на душе никакого верного впечатления? Но зато другая пьеса Лермонтова — «Из альбома С. Н. Карамзиной» — прелесть!

Любил и я в былые годы,
В невинности души моей,
И бури шумные природы,
И бури тайные страстей.
Но прихоти1 их безобразной
Я скоро таинство постиг,
И мне наскучил их несвязный
И оглушающий язык.
Люблю я больше год от году.
Желаньям мирным дав простор,
Поутру ясную погоду
Под вечер тихий разговор.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Какая простота и глубокость! Оборот мысли, фразы — всё пушкинское...

Что-то скажет нам третий том «Русской беседы»?..2

 

62. Сказка за сказкой. Мертвые головы, или Русские в Чечне. Повесть соч. П. Каменского. Санкт-Петербург. В типографии Карла Крайя. 1841. В 8-ю д. л. 255 — 302 стр. (Цена 40 коп. сер.).3

Несмотря на всю напряженность внимания, с каким мы заставили себя прочесть, от первой страницы до последней, повесть г. Каменского; несмотря на отличные ее достоинства — поэтические, литературные, драматические и повествовательные, — мы ровно ничего в ней не поняли, т. е почему что, как, и почему так, а не этак в ней и то и другое, и, наконец, всё... Судить же о том, что выше нашего понятия, запрещает скромность, и вот почему мы не судим о повести г. Каменского, смутно догадываясь, что она должна быть очень хороша... Но «Сказку за сказкой» мы поняли совершенно, и можем судить о ней. Это одно из тех предприятий, которые умеют блеснуть сначала чем-нибудь хорошим, например, хоть повестью вроде «Сержанта

595

38*


Ивана Иванова»,1 но блеснуть для того, чтоб, возбудив внимание публики, кое как поддерживаться потом трудами и усердием тех господ сочинителей, которые всегда готовы написать что угодно и сколько угодно, заранее условившись в мере и количестве...

 

63. Жизнь и похождения Петра Степанова сына Столбикова, помещика в трех наместничествах. Рукопись ХVIII века. Издание конторы привилегированной типографии Фишера. В Санкт-Петербурге. 1841. В 8-ю д. л. В трех частях. В I-й части I84, во II-й — 195, в III-ей — 202 стр. (Цена 2 р. 50 к сер.).2

Не понимаем, что за охота такому почтенному и талантливому писателю, как г. Основьяненко, тратить время и труд на изображение глупцов, подобных Столбикову. Петр Столбиков сам, от своего лица, рассказывает историю своей жизни, и в этом рассказе не всегда бывает верен собственному характеру: из пошлого глупца, идиота, иногда вдруг становится он умным и чувствительным человеком, а потом опять делается глупцом. В поступках он также противоречит самому себе: то умно управляет имениями помещиков, то, сделавшись предводителем дворянства, подает губернатору проект о истреблении саранчи таким образом: пусть она ест хлеб, а мужики должны в это время оборвать у ней крылья, — или что-то в этом роде...

Ничем другим не можем мы объяснить этого странного направления такого замечательного дарования, каким владеет г.Основьяненко, как словом «провинция»... Можем ошибаться, но, пока не докажут нам противного, остаемся при своем убеждении; мы вот что думаем: в провинции (разумеется, нет правил без исключения) — свое понятие о литературе, свой взгляд на изящное: идеал высокого и патетического заключается там в повестях Марлинского; идеал комического — в «Энеиде, вывороченной наизнанку».3 Одно стоит другого!.. Нет, господа! комическое и смешное — не всегда одно и то же; а смешное для толпы иногда совсем не смешно для образованного класса общества… Элементы комического скрываются в действительности так, как она есть, а не в карикатурах, не в преувеличениях. Вообще, такие провинциалы не худо сделали бы, если б подражали столичным жителям не в одних модах, но и в литературе; а для этого сперва должно присматриваться и изучать внимательно, что считается в столице смешным и острым, и что плоским. Вот, например, какую бы великую пользу могло принести иному провинциальному «юмористу» внимательное чтение «Аптекарши» гр. Соллогуба, и особенно пристальное изучение лица

596


«уездного франта в венгерке».1 Этот франт именно потому и смешон, что он — верное изображение действительного явления, а не карикатурное. Провинциальный автор, для вящего удовольствия своей уездной публики, сделал бы этого франта и пьяницей, и вором, и пошехонцем, так что соседи сочинителя «надорвали бы животики». Но в повести, на которую мы ссылаемся, франт есть то, чем он есть в действительности, и потому он смешон, а не отвратителен. Встретясь с таким господином в жизни, вы не могли бы смотреть на него без досады и презрения, но в повести он очень мил. Вот в каком смысле природа должна являться в искусстве умытою и очищенною...

В провинции есть общие предметы для смешного и общие места для его выражения: это обыкновенно такие вещи, над которыми смеяться в столице давно уже почитается смешным: французский язык, французские моды, иностранцы-гувернёры. Столбиков г Основьяненка не потому, видите, дурак, что родился дураком, не потому не мог добиться отличать в картах масть от масти, что у него были грубые нервы и мало мозгу; даже не потому, что мошенник-опекун с умыслом дурно воспитывал его; а потому, что оный Столбиков провел несколько лет в пансионе у француза Филу... По понятию г. Основьяненка, все иностранцы — злодеи и мерзавцы; от них всё зло на свете — и холод зимою, и жар летом, и ревматизм в старости, и незнание грамматы в детстве... Все иностранцы, выведенные в его повести, ссылаются в Сибирь, а иностранки делаются развратницами... Старая песня! Теперь всякому известно, что много было вреда для общества от разных выходцев, но что между ими бывали и достойные люди, сделавшие много добра. Да и кого должно винить во зле: французского ли маркёра, который выдал себя за профессора, или русского помещика, который мог принять его за профессора?.. Вина была с обеих сторон, — и, право, нет никакой нужды обновлять таких старых вопросов, к которым теперь все так равнодушны. Кстати: почему автор не сказал, в каком пансионе воспитывался опекун Столбикова, члены суда, которые, вопреки законам, сделали его опекуном, и прочие лица, в такой наготе и так резко изображенные в романе?..

Воля почтенного автора, а право, он хорошо бы поступил, если б, вместо того, чтоб повторять свои повести, принялся за такие очерки исторических лиц, как его «Головатый»*2 — эта поистине превосходная статья, обличающая в авторе большое дарование. Несколько таких статей — и за автором было бы упрочено почетное место в нашей литературе... 3


* «Отеч. записки» 1839, том VI, октябрь.

597


64. Автомат. Соч. И. Калашникова. Санкт-Петербург. 1841. В типографии А. Иогансона. В 12-ю д. л. В двух частях. В I-й части 156, во II-й — 105 стр. (Цена 2 руб. сер.).1

«Автомат» г. Калашникова, вероятно, понравится некоторым. Требования читателей так же различны, как и сами читатели; а между читателями есть множество таких, для которых каждая капля слез чувствительного и великодушного сибирского чиновника покажется глубже и беспредельнее океана, потому что в этой капле «погружалась целая вечность неописанного блаженства».2 Другие, может быть, пожалеют, зачем автор, увлекаемый сценами любви, которые он изображает, по-своему, весьма интересно, — зачем он не посвятил больше труда изображению Сибири и нравов ее жителей. Мы согласны, что тогда его повесть была бы еще интереснее. «Автомат» написан языком правильным и приятным, а местами и романтически восторженным, в пример и доказательство чего выписываем следующие строки:

«Да! — думала Ольга, безотчетно смотря на постоянную веселость давнишних приятелей: — вы всё попрежнему довольны и радостны, а я?.. Боже великий! Что делается с моим сердцем? куда девалось спокойствие детства? Зачем я допустила вкрасться в мое сердце этому безумству?.. Чего могу я ожидать? Почему я льщу себя надеждою, что Евгений меня любит? Несколько взглядов, в которых может быть мое собственное воображение заметило небывалые признаки сердечной страсти, несколько взглядов — и я уже уверилась... Безумная!.. уверилась в его ко мне любви. А он, может быть, вовсе не думает обо мне; может быть, любит другую; может быть, втайне смеется над моею глупостию... Боше мой! Боже мой! Грудь моя теснится, сердце дрожит!..» (Ч. 2, стр. 75).

Кто не согласится, что это истинный язык страсти, голос женского сердца?.. Кто не согласится, что всё это высказано столько же поэтически, сколько и ново? Пусть читатели сами судят о достоинстве повести г. Калашникова по выписанному нами отрывку; нам же остается только уверить их, что почти вся повесть состоит из таких превосходных — и даже еще лучших мест...

65. Повесть Ангелина. В трех частях. Сочинение Николая Молчанова. 1837. Санкт-Петербург. В типографии Губернского правления. 1841. В 12-ю д. л. 92 стр.3

Какие иногда великие события происходят в мире — и их никто не знает! Кому до сего времени могло быть известно, что в 1837 году была сочинена превосходная поэма «Ангелина»? — Решительно никому, кроме самого сочинителя, и разве еще счаст-

598


ливых друзей его. Но 1841-й выдал великую тайну 1837 года: теперь просвещенная Европа узнает, что на святой Руси покойник романтизм был еще в полном цвете жизни и разражался такими романтическими поэмами, в которых сквозь самый лучший телескоп не откроешь ни тени классицизма. В самом деле, если романтизм состоит в туманности, неопределенности смысла, выражений и целого содержания, то «Ангелина» есть по превосходству романтическое произведение, особенно драгоценное в наше время, когда математическая точность в словах, выражениях, вымысле, характерах сделалась первым условием всякого поэтического произведения. Судите сами:

Давно уж солнце догорело
И потемнела прелесть дня;
Давно погасла и заря,
Крыло ночное зачернело,
Умолк на Волге шумный гул,
Легли туманы, ветр уснул,
И волны, думы и работы
Не бьются в
грудь; умолкли гроты,
Стоит ночная тишина,

И сон, и вольность, и свобода...1

Ну, не правы ли мы?.. Потемневшая прелесть дня; почерневшее крыло ночи; не бьющияся в грудь (не знаем чью) волны, думы и заботы; стоящая тишина, сон, вольность и свобода, которые, вероятно, лежали днем: что же всё это, если не романтизм? Классики, т. е. люди, требующие от поэзии здравого смысла, пожалуй, скажут, что это не романтизм, а галиматья; но кто же верит этим черствым душам, которые не понимают того, что поэзия не математика, и что чем она туманнее, тем возвышеннее!..

И вот уж полночь наступила,
Луна полбега совершила...

Луна полбега совершила: романтизм, решительный романтизм!.. Но вот что-то в сумраке чернеется и бьется: что бы это такое было? Автор отвечает — пловец; но кто он — этого сам автор не знает, потому что «пловец под тайною скрывался». С пловца спал широкий плащ, шляпа полетела к ногам, палаш в сторону и —

Плечá в кудрях, грудь обнажилась, —
В герое — дева отразилась.

Так, вы угадали: это она, это Ангелина. Она убрана волшебною красой, в ней пламенеет не бой; она каменеет не от страха, она отваге предана; она потеряла друга и, доверившись

599


луне, пришла на берег Волги с томностью, с кудрями и с мечтами. Какая интересная девица! должно быть, дочь бедных, но благородных родителей...

Но довольно, читатели: в «Ангелине» 92 страницы, а мы разобрали только две: судите же, какова бы вышла наша статья, если б мы разобрали всю поэму, со всеми ее романтическими красотами — и с мечтами, и с кудрями, и с смертельным пистолетом, который дрожал в руке героя, Ардалиона, блистательного и надменного Марса, с бичом мира, сыном природы, т. е. Наполеоном, с палашами, путниками, чернецами и многими другими интересными вещами, из которых сочинена «Ангелина»?.. И потому, не смея «доверить луне» и взять в руки «шарф и меч с пучиной слез», ограничимся кратким известием, что поэма оканчивается тем же, чем и началась — прогулкою на берегах Волги, что ясно обнаруживается в сих прекрасных заключительных стихах:

Заветной думой увлеченный,
Затрепетал мой дух стесненный,
И вдруг гроза минувших дней
Мелькнула в памяти моей.
Приветом ласково природа
Живила сердце и мечты;
И юных дней краса, свобода
Мелькали с призраком судьбы.
И мрак, и думы, и печали
Своей заветною тоской,
Своей заветною волной
Мне душу тихо наполняли.
Еще мне мнится мрачный сон,
Я помню, как на лоне счастья,
В объятьях друга и участья,
Покинул мир Ардалион...
И героиня молодая,
Тоскуя, томная, в мечтах,
И как богиня неземная,
Одна гуляла в берегах!..

Не понимаем ни слова — а хорошо, прочтешь раз—хочется прочесть еще! Но в том-то и сущность романтизма, что он пленяет без помощи смысла, который должен быть принадлежностью одной прозы...1

66. Руководство к всеобщей истории. Сочинение доктора Фридриха Лоренца, ординарного профессора Главного педагогического института и директора

600


Главного немецкого училища при евангелическо-лютеранской церкви святого Петра. Часть I. Санкт-Петербург. 1841. В 8-ю д. л. 687 стр. (Цена 2 рубл. 50 коп. сер.; с перес. 3 р. сер.).1

Эта книга составляет небывалое явление на Руси по части учебно-исторической литературы. Имя г. Лоренца как ученого известно в Европе. Статьи его украшают собою знаменитый исторический альманах Раумера, издаваемый в Германии ежегодно («Historisches Taschenbuch»*). И потому никто не удивится, если мы скажем, что, благодаря г. Лоренцу, наша учебно-историческая литература обогатилась истинно европейским сочинением. Это самое обстоятельство и заставляет нас ограничиться пока простым библиографическим объявлением о книге г. Лоренца и предоставить себе удовольствие поговорить о ней в скором времени в особой статье.2 Первая часть «Руководства к всеобщей истории» объемлет собою древнюю историю до Августа. Можно судить о фактическом богатстве содержания этой книги, на 687 страницах в 8-ю д. л. мелкой печати, заключающей в себе историю всех древних народов только до Августа!

601


* «Карманная книжка по истории» (нем.).Ред.