ЭНИ «В. Г. Белинский»
Том VIII. Полное собрание сочинений в 13 томах

Яндекс.Метрика Яндекс цитирования
Bookmark and Share

 

 

 

 

 

<РЕЦЕНЗИИ, МАРТ — АВГУСТ 1844 г.>

42. Гамлет. Трагедия В. Шекспира, перевод А. Кронеберга. Харьков. В университетской тип. 1844. В 8-ю д. л. 220 стр.1

Что современная русская литература находится в состояния запустения, — в этом теперь согласны почти все литературные партии, во всем другом несогласные между собою. Естественно, каждая из них силится объяснить причину такого странного явления. Эти объяснения часто бывают восхитительны своею наивностию, и если смотреть на дело со стороны, то можно забавляться им, как игрою в жмурки: изъяснитель с завязанными глазами и распростертыми вперед руками бегает взад и вперед, бросается из стороны в сторону, ловя ускользающие от него искомые причины, а зрители хохочут... Смешной забавно! Одни говорят, что литература потому в упадке, что нет книжной торговли, но им сейчас возражают, что книжной торговли потому нет, что литература в упадке, ибо весьма естественно, что торговля не может существовать, когда ей нечего продавать. Следовательно, в этом объяснении остается несомненным только факт, что литература в упадке, а причины этого факта всё-таки нет. На беду объяснителей этого рода, сама действительность взялась решить вопрос: книгопродавцы явились, — даже, по некоторым, воздвиглись новые деятели, оживители литературы, с самоотвержением решившиеся вновь издавать старый хлам ее;2 другие книгопродавцы покупают рукописи, платят авторам посильную плату, издают книги, — а литература попрежнему мертва, и книжная торговля в застое. В этом принуждены были сознаться сами объяснители. Другие говорят: литература оттого в упадке, что наши писатели ленивы, мало пишут, ничего не делают и т. п. Но факты доказывают, что теперь литераторы пишут по крайней мере не меньше, если еще не больше того, как писывали они в старину и во все хваленые времена русской литературы. Сколько является «драматических представлений»; новым водевилям нет счета; повестей

187


не оберешься; иллюстрированных историй, оригинальных и переводных, вдоволь; нравоописательных и юмористических книжек и тетрадок с картинками просто некуда девать. Нет, всё не то! Третьи говорят: неуважение к талантам — вот причина упадка литературы! Прекрасно! Но где же это неуважение, если всё, что является в литературе отличного или порядочного, жадно читается публикою в журналах, скоро раскупается в отдельных книгах? «Мертвые души», напечатанные в числе трех тысяч экземпляров, давно уже распроданы до последнего экземпляра; «Сочинения Николая Гоголя» в четырех частях почти совсем разошлись в какой-нибудь год времени, несмотря на то, что из них около трех частей составлено из старых, давно уже известных публике статей; сочинения Лермонтова то и дело издаются; повести графа Соллогуба, давно прочитанные в периодических изданиях, хорошо распродавались и хорошо распродаются, изданные отдельно. А между тем, эти три писателя, особенно два первые, подвергались, подвергаются и, вероятно, еще долго будут подвергаться «неуважению» со стороны разных аристархов. В целой книге нельзя пересказать всех браней, которые напечатаны на сочинения Гоголя; о Лермонтове теперь пишут, что так как он уже умер и от него никаких барышей ожидать нельзя, то уже смешно его хвалить, а надо его бранить и, на первый случай, заметить, например, что в его «Герое нашего времени» нет знания жизни, света, людей, человеческого сердца и что всего этого следует искать в «Девах чудных» и разных «драматических представлениях».1 Правда, «неуважение» вредит многим талантам; но если оно, даже доведенное до ожесточения, не могло повредить некоторым, — явный знак, что дело не в «уважении», не в «неуважении», а в достоинстве сочинений, в силе таланта, который сам собою заставляет уважать себя. Некоторые сочинители для лучшего хода своих сочинений издают журналы и газеты, в которых их сочинения весьма «уважаются», но, увы! всё это теперь уже нисколько не помогает горю. 2 Наконец, нам недавно случилось читать где-то мнение, что русская литература упала не от чего другого, как от журнальной полемики!.. Это мнение не ново: оно повторялось очень часто в доброе старое время и брошено за негодностию. Кому-то вздумалось возобновить его. Очевидно, что возобновитель сродни падшим от полемики сочинениям: иначе он так горячо не напал бы на эту мнимую причину посполитого рушения русской литературы. А прекурьезное мнение! Ради самой юродивости его нельзя пропустить его без внимания. Полемика составляет душу иностранных литератур; в сравнении с нашею, иностранная полемика — то же, что океан в сравнении с ручейком. Отчего же иностранные литературы не погибли от полемики? Возобновитель курьезного мнения говорит, между

188


прочим, что журнальные брани лишили русскую литературу всякого доверия у публики, которая будто бы поверила всем воюющим сторонам в том, что они говорят одна о другой, и — перестала читать по-русски... Именно так! Но кто же читает русские журналы, из которых одни «Отечественные записки» имеют более трех тысяч подписчиков? — неужели иностранцы? А ведь что было писано против «Отечественных записок», как бранили их разные журналы и разные сочинители?.. Кто раскупил «Мертвые души», наповал разруганные половиною наших журналов, как произведение пошлое и бездарное?.. Да и когда полемика была тише, если не в настоящее время? Глазам не веришь, читая брани, которые некогда печатались на Пушкина, а, между тем, Пушкина все читали!.. Нет, скорее одною из причин запустения русской литературы можно почесть то, что у нас еще и теперь не стыдятся показываться в печати мнения, подобные тому, что какая-нибудь литература может пасть от полемики...

Много есть разных причин упадка нашей литературы в настоящее время. В первой книжке «Отечественных записок» 1844 года мы в отделе Критики изложили некоторые из этих причин.1 Главнейшие из них, — во-первых, преждевременная смерть Пушкина и Лермонтова. Первый сделал очень много, но еще больше обещал сделать, судя по его посмертным сочинениям. Второй только что начал было обнаруживать всю огромность своего таланта. Гоголь редко является в печати. Несколько талантов, более или менее ярких, не могут сделать незаметным недостаток в людях гениальных, а гениальных людей не могут создать ни «уважение», ни процветание книжной торговли: их творит природа. Во-вторых, теперь русская литература вышла на такую дорогу и приняла такое направление, что многие люди, недавно считавшиеся великими талантами, невольно обратились в людей с посредственными дарованиями; многое из того, что прежде восхищало публику, теперь наводит на нее зевоту, а некоторые ci-devant* любимцы публики, воспользовавшиеся под шумок ее неопытностию, теперь тщетно напоминают ей о себе разными новыми трудами своими и восторженными «уважениями» этих трудов: в первых публика видит старые погудки на новый лад, во вторых — уж слишком неловкую и грубую проделку...2

Между причинами упадка современной литературы есть и такие, которые так очевидны и понятны, что нечего распространяться о них; кто же не в состоянии сам проникнуть в них, тому толковать — всё равно, что с глухим говорить шопотом. Но одна, также из главных причин, состоит сколько в незрелости


* в прошлом(франц.). — Ред.

189


нашей литературы, столько и в разнохарактерности читателей, составляющих нашу публику. Мы достигли уже до того, что у нас не может не иметь хода роман, повесть, комедия, означенные печатью истинного и самобытного таланта, особенно, если содержание романа, повести или комедии касается нашей русской действительности. Но только этим и ограничивается наш успех. Он велик — это правда; но одного его еще мало. Искусство, в общем значении этого слова, еще далеко не вошло в потребность нашей публики; дельные сочинения даже по части истории — науки, которая в Европе преобладает над всеми другими, — дельные сочинения теоретические не составляют еще потребности публики... Но обратимся собственно к искусству. У нас, повидимому, любят Шекспира. Некоторые драмы его имели огромный успех на сцене, а потому расходились счастливо и книгами. Но в этом-то успехе и видна вся детскость эстетического образования нашей публики. Больше всех других драм Шекспира имел успеха на сцене «Гамлет», поставленный на театр и напечатанный в 1837 году г. Полевым. До этого времени о существовании «Гамлета» большинство нашей публики как будто и не подозревало. А между тем, еще в 1828 году был издан русский перевод этой драмы г. Вронченко — необыкновенно даровитым переводчиком. В переводе «Гамлета» г-на Вронченко, конечно, есть свои недостатки, потому что совершенного ничего не бывает в делах человеческих и совершенные переводы гораздо менее возможны, чем совершенные оригинальные произведения; но в то же время перевод «Гамлета» г. Вронченко отличается достоинствами великими: в нем веет дух Шекспира и передается верно глубокий смысл создания, а не буква. И что же? — Самые достоинства перевода г. Вронченко были причиною малого успеха «Гамлета» на русском языке! Такое колоссальное создание, переданное верно, было явно не под силу нашей публике, воспитанной на трагедиях Озерова и едва возвысившейся до «Разбойников» Шиллера. Г-н Полевой переделал «Гамлета». Он сократил его, выкинул многие существеннейшие места, исказил характеры и из драмы Шекспира сделал решительную мелодраму, как Дюси сделал из нее классическую трагедию. Но всё это сделано г. Полевым без всяких особенных соображений, единственно потому, что он понял Шекспира, как понимает его, например, Дюма и другие поборники подновленного романтизма, именно — как романтическую мелодраму. И это было причиною неимоверного успеха «Гамлета» на сцене и в печати: «Гамлет» был сведен с шекспировского пьедестала и придвинут, так сказать, к близорукому понятию толпы; вместо огромного монумента ей показали фарфоровую статуэтку — и она пришла в восторг.1 Так же точно держится на сцене чей-то преплохой перевод «Лира» именно пото-

190


му, что в нем оставлены только эффектные места, а всё величественное течение внутренней драмы, основанной на глубокой идее и борьбе характеров, раздроблено на мелкие, врозь текущие, не связанные между собою ручейки.1 После «Гамлета» г. Полевого, г. Вронченко издал свой перевод «Макбета», который имел еще менее успеха, чем «Гамлет»: суровое величие и строгая простота этого творения, переданные переводчиком со всею добросовестностию, без всякого угодничества вкусу большинства, без всяких вылощенных прикрас, были сочтены толпою за шероховатость и прозаичность перевода. И теперь перевести вновь «Гамлета» или «Макбета» значит только втуне потерять время: всякий скажет вам, что он уже читал ту и другую драму. Черта замечательная! Она показывает, что все гоняются за сюжетом драмы, не заботясь о художественности его развития. В Англии целая толпа комментаторов трудилась над объяснением каждого сколько-нибудь неясного выражения или слова в Шекспире, — и эти комментаторы всеми читались и приобрели себе известность. Во Франции иособенно в Германии сделано по нескольку переводов всех сочинений Шекспира, — иновый перевод там не убивал старого, но все они читались для сравнения, чтоб лучше изучить Шекспира. У нас этого не может быть, ибо у нас только немногие избранные возвысились до созерцания искусства как творчества, до чувства формы; толпа ищет в литературном произведении только сюжета. Узнав сюжет, она думает, что уже знает сочинение, ипотому новый перевод уже раз переведенного сочинения ей кажется совершенно излишним. После этого трудитесь, переводите, оживляйте литературу своею деятельностию!..

Вот почему мы невольно пожалели о труде г. Кронеберга. Перевод его положительно хорош и как бы дополняет собою перевод г. Вронченко, показывая «Гамлета» в новых оттенках; но кто оценит этот труд, кто будет за него благодарен, кто захочет узнать его?.. Дай бог, чтоб слова наши не сбылись на деле: мы первые охотно сознаемся в ошибке; но... Г-н Кронеберг владеет богатыми средствами для того, чтоб с успехом переводить Шекспира: он от отца своего* наследовал любовь к этому поэту, изучал его под руководством отца своего, посвятившего изучению Шекспира всю жизнь свою и написавшего о нем несколько сочинений европейского достоинства; он прекрасно знает английский язык (зная при том отлично языки немецкий и французский) и хорошо владеет русским стихом. При таких средствах, будь у нас потребность узнать Шекспира как великого поэта, а не как романтического мелодраматиста, сцени-


* Покойного И. Я. Кронеберга, которого статью «О ходе искусства у древних народов» мы предлагаем в этой же книжке нашего журнала.

191


ческого эффектера, — г. Кронеберг, может быть, обогатил бы русскую литературу замечательно хорошим переводом всего Шекспира, и притом мы имели бы, может быть, Шекспира в переводе гг. Вронченко, Росковшенко, и, вероятно, нашлись бы в другие деятели. Но до таких серьезных потребностей не доросла еще наша публика, а потому и для литературы нашей еще не настало время таких важных трудов.

Отрывок из переведенного г. Кронебергом «Гамлета» был напечатан в одном альманахе и был разбранен в одной газете; целый перевод еще больше будет разбранен.1 Но такое «неуважение» ничего не значит: причина его заключается, во-первых, в том, что в «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду“» 1839 года (т. II, стр. 189—196) была напечатана статья покойного профессора И. Я. Кронеберга, и в этой статье разобран не совсем «уважительно» перевод «Гамлета» г. Полевого; во-вторых, в «Литературной газете» 1840 года (№№ 49 и 50) была напечатана статья А. И. Кронеберга (переводчика «Гамлета» и «Двенадцатой ночи» Шекспира) — «Гамлет, исправленный г-ном Полевым». После этих «уважительных» причин не все критики на новый перевод «Гамлета» должны казаться «уважительными». Для людей, которые в литературе видят не забаву в праздное время, а занятие дельное, «Гамлет», в переводе г. Кронеберга, должен быть замечательным литературным приобретением. Жаль, что только от таких, слишком немногочисленных судей переводчик должен ожидать награды за свой бескорыстный, добросовестный и прекрасно выполненный труд!..2

43. Парижские тайны. Роман Эжена Сю. Перевел В. Строев. Санкт-Петербург, 1844. В тип. К. Жернакова. Два тома, восемь частей. В 8-ю д. л. В I-й части — 114, во II — 80, в III — 92, в IV — 135, в V — 118, в VI — 104, в VII — 140, в VIII — 123 стр.3

В отделе Критики этой книжки «Отечественных записок» мы отдали подробный отчет о «Парижских тайнах». Наше мнение об этом романе должно возбудить против нас неудовольствие многочисленных почитателей и обожателей этого quasi-гениального создания. На нас будут нападать и прямо и косвенно, и бранью и намеками. В добрый час! Мы почитаем свое мнение о «Парижских тайнах» безусловно справедливым, иначе не высказали бы мы его так решительно и резко. До неудовольствий разных господ-сочинителей нам нет дела: кто добровольно принял на себя обязанность говорить правду, тот должен уметь презирать толки и жужжание мелких самолюбий, дурного вкуса,

192


ограниченных понятий. Но где опровержение подобных толков и жужжаний может вести к выяснению истины, там можно нагнуться до них и сказать слова два касательно полемических войн за резко высказанное мнение о пошлости какого-нибудь пошлого произведения, имеющего в толпе своих восторженных поклонников. Между бесчисленным множеством ограниченных людей, загромождающих собою божий мир, есть особенно несносный разряд: это люди, которым если удастся раз в жизни запастись каким-нибудь чувствованьицем или какою-нибудь мыслишкою, то они всякое чувствованьице, всякую мыслишку в другом считают за личное оскорбление своей особе, лишь только чувствованьице или мыслишка другого не похожи на их собственные и противоречат им. Но ничто не может в такой степени оскорбить их мелкое самолюбие и раздражить задорную энергию их гнева, как чувство или мысль порядочного человека. Видя, что это чувство или эта мысль тяжестию своего содержания уничтожает и делает смешными их чувствованьица и мыслишки, и сознавая свою слабость защищать последние против первых, они прибегают к известной тактике бессилия — начинают вопить о безнравственности, грехе и соблазне... Многие из таких господ добродушно преклонились уже перед неслыханным величием «Парижских тайн» и, не будучи в силах вообразить что-либо выше этого пресловутого творения (как мышь в басне Крылова не в силах была вообразить зверя сильнее кошки), во всеуслышание объявили Эжена Сю гением, а его сказку — бессмертным творением, не упустив при сей верной оказии разругать «Мертвые души» Гоголя, которых любая страница, наудачу развернутая, убьет тысячи таких бедных и жалких произведений, как «Парижские тайны».1 Посудите сами; какою неслыханною дерзостию должен показаться им наш откровенный отзыв о их «бессмертном» творении!.. Они так обрадовались, что нашли наконец произведение, которого огромность под силу их чувствованьицам и мыслишкам, — и вдруг им доказывают, что они могут и даже должны верить в своем подполье, что «сильнее кошки зверя нет», но что напрасно пугают они этим зверьком целый свет... Посмотрите, что достанется нам! А вот и фактическое подтверждение основательности и справедливости наших предчувствий. В «Современнике» тянулся года полтора роман шведской писательницы Фредерики Бремер «Семейство»; в конце прошедшего года он вышел отдельною книгою. Мы высказали о нем свое мнение откровенно и прямо, как всегда имеем привычку говорить. И что же? Некто г. Грот, которого воззрения на жизнь нашли себе подтверждение в романе г-жи Бремер и который поэтому увидел в нем для себя нечто вроде корана, «несомненной книги» мусульман, вдруг грянул многоглаголивою, широковещательною и презадор-

193


ливою против нас филиппикою. По особенным причинам, не любя полемических битв с разными российскими и иностранными господами-сочинителями,1 мы охотно пропустили бы без внимания статью, не стоящую внимания, если бы ее нападки не касались предметов, до которых образованному литератору нельзя касаться. Последнее обстоятельство невольно заставляет нас сказать несколько слов о статье г. Грота для отстранения несправедливо устремленных на нас обвинений, да притом оно и кстати пришлось. 2

Апелляционная статья г. Грота напечатана в 3-й книжке «Москвитянина». Доселе г. Грот упражнялся преимущественно в наполнении приятельского журнала довольно жиденькими в пустенькими статейками о финляндских нравах и литературе;3 нельзя не пожалеть, что он хотя на минуту мог оторваться от таких невинных и усладительных занятий, чтоб необдуманно и опрометчиво броситься в омут полемики, самой мутной и тинистой. Вот в чем дело. Мы сказали, что для молодых людей, и особенно для молодых девушек, очень вредно чтение романов в духе Августа Лафонтена и Фредерики Бремер, потому что такие романы нечувствительно приучают смотреть превратно на жизнь. Эти романы располагают их к восторженности, которая совсем не годится в прозаической действительности, ожидающей их в жизни; приучают их видеть жизнь в розовом свете, делают их неспособными переносить ее часто черный и всегда серенький цвет. Девушек у нас всегда назначают для более или менее выгодной партии, а они мечтают о блаженстве любви, чистой и бескорыстной. Чувствительные романы поддерживают и раздражают опасную мечтательность. Отсюда выходит несчастие целой жизни многих мечтательниц. Вот что мы говорили, — а г. Гроту заблагорассудилось обвинять нас в нападках на брак, которых у нас и в голове не было. Мы не менее всякого г. Грота убеждены в важности брака как религиозного и гражданского установления, но хотим видеть брак, как он часто бывает в суровой действительности, а не в розовых и детских мечтах экзальтированных юных головок. По нашему мнению, браки бывают трех родов: браки по принуждению — самый гнусный род браков, браки по юношеской страсти — самый опасный род браков, потому что изо ста тысяч, наконец, удается только один счастливый, и брак по рассудку, где при расчетах не исключается и склонность визвестной степени, — это самый благонадежный род браков. Г-н Грот, пожалуй, скажет, что именно этот-то род брака и прославляет г-жа Бремер. В том-то и дело, что нет! В браке, о котором мы говорим, нет ничего обаятельного для юных мечтателей и мечтательниц. Представьте его им в романе, как он есть, они не станут торопиться жениться и выходить замуж. Все признают необходимость брака, но это

194


никому не мешает сознаваться, что брачное состояние — дело довольно трудное в действительности, хотя и обольстительное в романах известного рода. Особенно возмутили г. Грота наши слова, что «теперь жениться по склонности и для счастия считается совсем не в тоне, и все решительно женятся для денег и связей». Что ж? Разве это не несомненная истина? При слухе о новом браке все спрашивают, сколько приданого, приобретаются ли связи, но никто не спрашивает, любят ли брачущиеся друг друга. И жених говорит громко: беру столько-то, или: у моей невесты такая-то родня, а о любви умалчивает; невеста тоже говорит: у моего жениха столько-то, или: у него такие-то связи, партия приличная и выгодная. Неужели всё это не известно г. Гроту? Где же он живет, в какой Аркадии, в какой Утопии? Но г. Грот до того простирает милую наивность своих аркадских убеждений, что людей, которые женятся не для страсти и счастия (этой невидимки на земле), а для выгодной партии, называет людьми безнравственными, внушающими презрение и жалость. Вот это и несправедливо и невежливо! Ибо таких людей многое множество, и притом между ними много людей честных, благородных и понимающих нравственность не хуже г. Грота. Нет, г. Грот, воля ваша, а вы слишком много берете на себя, называя негодяями всех, кто женится не по страсти, а по расчету и склонности. Мы сами убеждены, что негодяй тот, кто по расчету, насильно женится на девушке, зная ее отвращение к его особе, и, еще более, зная ее склонность к другому; но где нет насилия, а есть расчет — там несправедливо видеть разврат. Согласны, что в таком расчетливом браке может быть много пошлого, грубого и даже низкого; но не согласны, чтоб в нем уж непременно не могло быть благородного, честного и нравственного и чтоб люди, которые женятся по рассудку, а не по страсти, непременно не могли быть хорошими мужьями и отцами. Вот что бы следовало развивать в романах, а не рисовать приторные и пошленькие картинки идиллических радостей и мелочных огорчений (разрешающихся потом опять в радости) филистерской жизни. Не худо бы также предуведомить юные души с розовыми мечтами счастия о том, как иногда через необдуманные браки размножаются в обществе нищие, как иногда муж тиранит свою жену и держит детей в рабском трепете, убивающем в них все благородные чувства в самом их зародыше... Вот такие «семейные» романы были бы в духе нашего времени и способствовали бы к тому, чтоб браки, как они есть, — сделались браками, как они должны быть. А то, что в своих водяных и приторных картинках рассказывает Фредерика Бремер, — то давно уже истощено филистерскою кистию Августа Лафонтена блаженной памяти. Но г. Грот с чего-то вообразил, что пошленькие романы г-жи Бремер — совсем не

195


апокрифические писания и что сметь не преклоняться перед их авторитетом — значит отрицать брак как религиозное (вишь куда метнул!)1 и гражданское установление, значит «отвергать законы, совесть, веру»!!.2

Г-н Грот обвиняет нас в согласии с одною из героинь романа г-жи Бремер — Сарою. Да, это правда, мы бы вполне симпатизировали с этим лицом, если б автор изобразил в нем идеал личности, сознающей свое человеческое достоинство, а не какую-то сумасшедшую, которая мечется из одной крайности в другую, чтоб подтвердить ложную мысль, что женщина, только умеющая делать картофельные соусы, может быть счастлива. Несправедливо также находит г-н Грот противоречие в наших словах, что мы смеемся над старыми девами и этим будто бы уничтожаем наши напрасно взведенные на нас г-м Гротом нападки на брак как на установление. По нашему мнению, старая дева — существо жалкое и смешное, не как незамужняя женщина, но как не-женщина, т. е. как существо, не выполнившее своего назначения, следовательно, напрасно родившееся на свет. Это — une existencemanquée, un être avorté.* Сделаем еще замечание на одно замечание г. Грота. Он обвиняет нас в безнравственности на том основании, что мы не благоговеем перед микроскопическим талантом г-жи Бремер и что он не понял наших слов... Вот каким образом противоположили мы семейственную Германию нашего времени общественному древнему миру: «В первой жизнь душно определяется для людей с их младенчества, семейный эгоизм полагается в основу воспитания; во втором человек родился для общества, воспитывался обществом и потому делался человеком, а не филистером». Г-н Грот изволит так же благонамеренно, как и литературно, утверждать, что этими словами мы христианский мир поставили ниже языческого!.. Но с которого времени Германия стала представительницею христианства? Уж не с тех ли времен, когда немцы позволили себе иному верить, а иному не верить (следовательно, то и другое произвольно) и тем равно вооружили против себя и вполне верующих и вполне неверующих?..

Но оставим все эти придирки и обратимся к «Парижским тайнам», чтоб заранее ответить на подобного же рода привязки. А ведь случай самый удобный! Роман Эжена Сю имеет цель нравственную, — в этом мы сами соглашаемся, а между тем роман называем плохим. Что мудреного, если за это нас обвинят бог знает в чем!.. Несмотря на всё это, мы повторяем, что хорошая цель — сама по себе, а плохое выполнение — само по себе и что не следует ложью доказывать истину. А разве не ложь — такие лица, как, например, Родольф и Певунья, не го-


* неудавшаяся жизнь, существо неполноценное (франц.). — Ред.

196


воря о многих других? Они невозможны в действительности, стало быть, они вздор, а вздором не годится трактовать о деле.

Перевод г. Строева больше, чем хорош: он принадлежит к числу таких переводов, которые у нас редко появляются. Напрасно переводчик употребляет семинарское слово пиитический, вместо общепринятого слова поэтический: ведь никто уже не употребляет теперь слов пиит и пиита! Напрасно также он кланяется графам и маркизам большими буквами: в орфографии это совершенно излишняя и неуместная вежливость. Жаль также, что корректура романа довольно неисправна: так, например, в конце первого тома везде является Жак Феррон, а во втором томе — Жак Ферран; довольно и других опечаток. Впрочем, издание опрятно и красиво.

44.  Путевые записки зайца. Сочинение Е. Гребенки. Санкт-Петербург. 1844. В 12-ю д. л.114 стр.1

Эта книжка издана очень мило и украшена шестью прекраснейшими картинками работы молодого и,как видно, очень талантливого художника г. Ковригина. Что касается до текста, в нем много хорошего; жаль только, что он растянут. Похвалы старине, которыми г. Гребенка начинает свою книжку, могут показаться немного странными. Но всё это не беда, потому что картинки — повторяем — прекрасны.

45.  Очерки света и жизни, повести Владимира Войта. Санкт-Петербург. В тип. Жернакова. 1844. В 12-ю д. л. 455 стр.

Фантастическое описание кабинета Д. С. С. Д...а. Санкт-Петербург. Печатано в тип. А. Сычева. 1844. В 8-ю д. л. 115 стр.2

Современная русская литература невольно изумляет богатством беспрестанно являющихся в ней талантов. Давно ли мы разобрали удивительное произведение г.Бранта «Жизнь, как она есть»? — и вот нам приходится разбирать «Очерки света и жизни» г. Войта... Давно ли мы говорили о «Юродивом мальчике в железном зеленом клобуке»?3— и вот мы должны говорить о «Фантастическом описании кабинета Д. С. С. Д...а»! Перелистовав творение г.Бранта и создание асессора и кавалера г. Анаевского, мы подумали было, что бездарность, вооруженная претензиями, и бездарность простодушная не могут идти дальше, что гг. Брант и Анаевский поставили для нее геркулесовские столбы; но г. Войт и г. неизвестный фантастический описатель какого-то кабинета доказали нам, что бездарности так же нет границ, как и гению. И от сего времени г. Брант должен

197


занимать свое место в русской литературе за г.Войтом, а г. асессор и кавалер Анаевский должен почтительно посторониться, чтоб дать пройти вперед фантастическому описателю.

Г-н Войт изображает свет и жизнь, вероятно, как они суть: пример гения соблазнителен!..1 Из картин работы г. Войта видно, что он глубоко изучил свет и жизнь, постиг их в точности, особенно «свет»... Ох, этот свет! Правду, великую правду сказал Гоголь, говоря о мелких чиновниках Петербурга, что «от высшего общества никогда и ни в каком состоянии не может отказаться русский человек!» Вероятно, по этой причине большая часть действующих лиц в повестях г.Войта всё — графы и князья. И что за аристократические фамилии: Блестова, Шалашин, Зондин, Витин, Бален, Чубин, Китина, Павин, Пикин, Ачков, Нимоф, княгиня Сашин, Фашеноболев, Хворин, Пискарев, Юлинова, Каракин, Тимкин, Хвастливая! И все эти гостинодворские фамилии в повестях г. Войта принадлежат людям большого света! Г-н Брант тоже любит большой свет, и в этом отношении он даже перещеголял г. Войта: г. Войт не дерзает подыматься выше князей и графов, тогда как в глазах г. Бранта князья и графы не более, как роскошь, изобилие аристократизма, и потому он главные роли в своих повестях и романах раздает только герцогам. Г-н Брант имеет в предмете более прозаическую, действительную сторону жизни: г. Войт, по следам великого гения маленьких людей — Марлинского, рисует пламенные страсти. Г-н Брант более игрив, остроумен, наблюдателен: г. Войт более высокопарен, клокочущ, исступлен. Герои г. Бранта походят немножко на людей, которые, при рождении их на свет, не были обременены от природы слишком большим запасом интеллектуальности: г. Войт изображает людей, которые имели несчастие освободиться от того количества здравого смысла, которое получили они некогда от природы довольно в обрез. Это обстоятельство придает героям г. Войта особенный интерес. Его «Очерки света и жизни» состоят из трех повестей. Первая — «Новый Леандр» — начинается так: «Вы не знали Страстина, княгиня»... Слышите ли — Страстина?.. Какая многообещающая фамилия! Это целый котел клокочущих страстей, ярых чувствований, бешеных порывов, свирепых поступков, неистовых страданий, адских наслаждений, райских мук, ядовитых сцен, жгучих поцелуев, турецкой ревности, тигрового мщения и прочей тому подобной галиматьи. Страстин влюблен, — и вот как он сам описывает свое исступленное состояние. Послушайте, если вам заранее не страшно, читатели:

Я постиг тайну мира, но не могу ее выразить словами! Люди меня не поймут! Если б я стал ее искажать звуками смертного (?) языка, созерцание (!)мое распалось бы (?!) передо мною. Оно выше земных выражений, мой друг, тайна — вся в любви! Всеобщая любовь, от звезд до этой земли (,) проникает всё пространство, весь созданный мир... Нет, я не могу

198


говорить!.. Древние скандинавы, наши предки руссы (sic!)... и вот эти неповоротливые чухонцы, которые так бессмысленно теперь мимо нас проходят... Эти Люди верили некогда в великую идею... в идею, что есть еще несозданные миры (т. е. есть то, чего нет!!...) Несозданные миры!.. Это миры, где любовь еще не проявлялась, где хаос еще не ополяризовался (т. е. где галиматья еще не проникнулась здравым смыслом)от ее чудесного действия, где грубой материи она еще не разложила на любящиеся начала, не согрела, не устроила; не облекла одной половины ее красотою и скромностью, другой силою и желанием... Понимаешь ли ты меня, мой друг?

—  Ох, брат, какую ты городишь дичь! (Стр. 7—8).

Именно — дичь!.. Раз Елена спросила Страстина: «Зачем мы узнали друг друга?»

— Вы спрашиваете, зачем мы узнали друг друга? — повторил Страстин. — Вы спрашиваете меня, когда мы, обновленные любовью, вступили в жизнь, исполненную упоений?

Елена нежно взглянула на него и рассыпала свое сердце восхитительнымизвуками:какие-то струи потекли в воздухе, какие-то огни носились в нем, освещая сердце печального, дрожащего Страстина тем страшным, таинственным блеском, каким освещено разрушение Помпеи в картине Брюллова. (Стр. 11).

Вот это — во-первых, истинный, хотя немного и книжный, язык любви, а во-вторых — истинная, хотя и совсем лишенная здравого смысла страсть!

Впоследствии сердце страшно билось у Страстина, и тучи мрачных предчувствий заволокли горизонт его счастия (стр. 20). Это оттого, что отец Елены наотрез отказал ему в руке по той причине, что она была одних лет со Страстиным. Страстин с горя сделался картежником, и когда банкомет изъявил свое удивление при виде хладнокровия, с каким Страстин проигрывал огромные суммы, —

Страстин вспыхнул. Он грозно посмотрел на банкомета, с своей обыкновенною пылкостию расстегнул жилет, рванул запонки и показал присутствующим исцарапанную, избитую грудь.

Все игроки ахнули.

—  Вот каково мое хладнокровие! — вскричал Страстин. — Я равнодушен здесь, между вами, в виду этих презренных денег... Здесь не унижусь я и до изменения в лице. Но вот где кроваво вычеркиваютсямои чувства!..

И он отошел от стола.

Страшно!.. Каков же Страстин, великий Страстин! Он не хочет унизиться до изменения в лице и унижается до показания своей исцарапанной, избитой груди, до такого пошлого фарса, — и всё это для того, чтоб лучше замаскировать сильные ощущения своей железной души!.. Вот подлинно оригинальная манера быть неразгаданным для презренной толпы!..

Страстин дал слово Елене приехать к ней на именины, из Ревеля в Свеаборг, морем, — и сдержал слово. Осень была бурная, зима готовилась сменить ее; Страстин мог в объезд отправиться сухим путем, а потом переехать по льду, но он дал сло-

199


во — и отправился в лодке один-одинехонек, и труп его прибило прямо к крыльцу дома отца Елены в то самое время, когда сия вероломная «дева» танцевала до упада на своей собственной свадьбе.

Вот это история! Мы уверены, что найдутся люди, которые будут от нее в восторге...

В повести «Насвистанная карьера» повествуются похождения одного отставного, раненого капитана, который так хорошо высвистывал «Среди долины ровныя», что ему самому казалось, будто «эти звуки вычеркивали Анну Никитишну» (стр. 148). Одному графу так понравилось это высвистывание, в котором вычеркивалась Анна Никитишна, что он предложил капитану место свистуна при своей особе. Капитан накричал короба с три, что он — офицер и патриот, а потому ничьим шутом не захочет быть ради дневного пропитания; но, проговорив всё это, он попал в свистуны к графу, который за это доставил ему место городничего, женил его на Анне Никитишне, которая вычеркивалась в звуках свиста, и отказал ему деревню.

Жаль, что мы не можем сказать, о чем повествуется в длинной повести «Кресла в пятом ряду Михайловского театра». Мы прочли ее всю, от начала до конца, но никак не могли понять, о чем в ней говорится и чем она оканчивается. Какой-то Сорокин получил от графини Блестовой в маскараде браслет и на этом основал свое право считать Блестову своею любовницею. Блестова дала ему заметить, что не должно основывать таких надежд на маскарадных мистификациях, за что великий Сорокин «хотел броситься на графиню, хотел измять ее, хотел произвести что-нибудь изящное» (стр. 200). Чтоб отмстить ей, он написал пламенным слогом канцелярского писца, в котором какая-нибудь «барышня» возбудила клокотание чиновнических страстей, — объявление о браслете, с намеками, кому он принадлежит; а графиня слогом уездных служанок написала к нему письмо, которое Сорокин и получил с приложением суммы денег, отосланных в приют от имени графини. По уверению г. Войта, эта история наделала в большом свете ужасного скандала. Графиня заболела и словно чудом каким каждый день находила на своем столе письма от грозного Сорокина, письма, где безграмотно, в лакейском тоне, пошлыми, надутыми фразами предлагает он ей быть его любовницею. Тогда графиня поднялась на хитрости: призвала к себе какого-то подрядчика, который к каждому своему слову прибавлял поговорку — в тую пору, и, вследствие этого ласкового свидания tête-à-tête,* подрядчик послал Сорокина на Кавказ — вероятно, закупать там черкесских баранов. Потом Витин, друг Сорокина, преглупей-


* наедине (франц.). — Ред.

200


шими письмами вовлекает графиню в интригу с иностранцем Баленом, от которого графиня отделывается, как от дурака. Затем Сорокин встречается с графинею в доме нищеты, где графиня помогает умирающей старухе. Наконец... но конца-то мы уж вовсе не поняли. Кажется, дело в том, что гора мучилась родами и родила — мышь!.. Лиц в этой повести бездна; все они говорят, но бог знает что, ходят, но неизвестно куда, делают, но непостижимо что. Сочинитель уверяет, что всё это было в большом свете, и, для вящшего удостоверения, предлагает одну светскую остроту и один светский каламбур. Вот они:

—  А заметил ли ты, — спросил Мишель, обращаясь к Витину, — как растолстел граф В. вчера на бале у Блестовой, когда он танцевал с толстейшею Эмилиею? Я в первый раз усумнился (в) русской пословице: что будто гора с горой не сходятся.

—  Да! в самом деле, если б его полить на морозе, то не нужно было бы устраивать английнских гор. (Стр. 159).

—  ………………………………………………………………………………………………………..

—  Какую-то песню запоет сам граф, — сказал Мишель.

—  В России вообще природа не благоприятствует пению.

—  Отчего? — спросил Пронской.

—  Потому что нужно — орать.

— Да; правда! — отвечал Мишель улыбаясь:— в одном хлебопашестве наше богатство. (Стр. 165).

Самым аристократическим выражением в повести г. Войта должно почесть следующее: «Снопами лучей сожигал он графиню» (стр. 345).

Но оставим г. Войта в его блаженной уверенности, что он хорошо знает большой свет и искусно изображает его: кажется, в этом его нет никакой надежды разуверить. Что же касается до читателей г. Войта (если они будут у него), им скажем, что трудно вообразить себе большую бездарность, соединенную сбольшими претензиями и довольством самим собою, нежели та, какою щеголяет эта дикая книга «Очерки света и жизни». Ни фантазии, ни чувства, ни остроумия, ни характеров, ни образов, ни лиц, ни слога — ничего этого нет и тени. Язык варварский, даже отсутствие орфографии, множество опечаток, ничего занимательного, бездна скуки и пошлого, довольно красивое издание и три замечательно дурные картинки: вот в чем состоят качества этого нового дождевика, выросшего на поле современной русской литературы, поросшем грибами и сорными травами.

Совсем иначе хорошо «Фантастическое описание кабинета Д. С. С. Д...а»: оно нелепо откровенно, добродушно, наивно, без всяких претензий. О содержании его говорить нельзя: оно тайна для самого сочинителя. Шутить и смеяться над ним тоже нельзя, как над теми жертвами физического и нравственного искажения, которые возбуждают скорее болезненное сострадание, нежели смех. И потому мы просто познакомим наших читателей с этим литературным уродцем, выписав из него кое-что.

201


Вот предисловие, написанное стихами:

Известно, что конец

Всем действиям венец:

Итак,

Чтоб всё лучше узнать
И сделать заключенье,
Всё должно прочитать,
Потом уж класть сужденье.
А прежде я прошу —

Последнюю страницу прочитать
И типографские ошибки замечать,
Чтоб после без причины меня не обвинять,
А типографские ошибки грешно и осуждать.

Вот образчик и прозы, наудачу взятой нами из целой книги:

Не подает ли это мысли, что люди должны пускать в полет свое воображение, а писание говорит: следовательно, мы должны сообщать один другому мысли свои, отчего умножаются знания; с мыслями моими согласна и госпожа Критика, живущая на высоком Маяке, указывающем путь сбиваемым и сбивающимся в пути, и которая сказала в поучительном разговоре с госпожою Летописью: «Ma chère!* надобно сочинение прочитать со вниманием, и если из статей найдется пять-шесть дельных, то и они уже делают пользу человечеству». И подлинно, не видим ли мы, что казна, ссужая в надобностях наших деньгами, довольствуется только четырьмя процентами со ста, чем нам и благодетельствует, — так и критики, когда получат хотя четыре хорошие страницы из ста, не должны уже дерзкими насмешками отнимать желание писать, чем они делают вред фабрикам бумажным и чернильным, уменьшают цену на перья, уничтожают пословицу: пиши, бумага терпит; да и сочинители должны помнить пословицу: написанного пером не вырубишь топором, — слова многозначительные: что надобно вырубить топором, наскучивает то читателям и Ценсорам, но Ценсоры получают жалованье, за которое, как равно и за честь служить отечеству, есть люди, не жалеющие ни покоя, ни здоровья, не щадящие даже жизни. Давно сказано, что о вкусах спорить нельзя; и Полиен, этот добрый грек, получивший, как говорит предисловие в книге, от императоров Антонина и Вћра, благоволение, научающий военных, по-нашему, не давать промаха, а смотреть в оба, а по-иностранному, Стратегии, или хитро обманывать, однако ж только во время войны, иным не нравится, так что хотели совсем его сбить с пути; но он увидел Маяк и пошел к нему и, может быть, найдет путь свой; иные не станут читать и оду «Бог» Державина, переведенную даже на китайский язык (напоминающую комету 1741 года. Державин, по второму году, на руках мамки указал на небесное явление пальцем, и из уст его первое слово сорвалось — бог), а заставят Матвея Комарова напечатать десятым изданием свои повести о визире Марцилиане с товарищами; почему и я, хотя и чувствую себя виноватым против Филантина, француза, строгого грамматика, который говорил:

La Grammaire qui sait régenter jusqu'aux rois
Et les fait la mainpout obéir à ses loix, —**


* Милая! (Франц.). — Ред.

** Грамматика, которая повелевает даже королям изаставляет их подчиняться своим законам (франц.). — Ред.

202


однако ж пишу, помня Эразма Роттердамского, называвшего своего приятеля дураком за то, что он, оставя все другие науки, занялся одною грамматикою, о которой выше сказано, что она даже бесполезна! Не желая получить название дурака от умных людей, решился лучше употреблять свободное время на что-нибудь полезнейшее, чем на уроки грамматики, стараясь, однако ж, соблюсти смысл, чтоб меня понимали или, по крайней мере, отгадывали; люблю писать так, как говорю, и представляю свое — своим смыслом; впрочем, касательно стиля, старался подражать, сколько умел, известному описанию в «Библиотеке для чтения» 1835 года том 20-й, реки Джей-Хун, или Аму-Дарьи, заслуживающей носить имя Азиятского Нила, в окрестностях коей есть животное Рас, или Кушгар, больше коровы, но меньше лошади, белого цвета, с бородою под нижнею губою, как у козла, с парою огромных рогов на голове; если же пишу с грамматическими ошибками, то принимаю в защиту того, кто сказал, что один и важный человек нетвердо знал правописание, но я наверное знаю, что ему грамматики не подарили, следовательно, не всем ее дарят; надеюсь, что и меня обойдут, а если и подарят, то прийму о благодарностию, особенно ту, в которой сей, сия, сие похваляется; потому более, что я читал, будто из этих запрещенных слов, когда наденешь на нос пару слов и пойдешь гулять по Невскому проспекту, то всё покажется близко; не дойдут ли современем до того, что сей, сия, сие приближать будут предметы к рукам: как многим это будет полезно! Быть может, скажут, зачем приниматься не за свое дело; но все ли люди сохраняют вполне свои обязанности? и Шиллер, великий человек, в статье «Битва» отказался против невозможности воздержаться. «Возьми, — сказал он, — добродетель, венец свой назад, пусть он будет для меня совсем потерян, но оставь меня грешить»; а некто сказал: что человек без страстей быть не может, как воздух без азота, земля без океана, небо без бури и грома и свет без тени; но страсти укрощать должно, чтоб не обратились в порок.1

Книжка оканчивается стихами, в которых, как и в прежних, нет не только смысла, но и версификации, и которые называются «Конец»;

Конец — мученьям матери, рождающей дитя,
Конец и человеку, коль смерть к нему придет;
Но совести мученью конца тех не бывает,
От злобы кто людей безвинных огорчает,
А также и стыду не может быть конца
Язвит кто всех людей для острого словца.
Я, помня то, старался пристойность сохранять,
Невинным чтоб и тени к сомненью не подать.
Без страха описанью я делаю конец,
Который, как известно, всем действиям венец!

46.Литературный калейдоскоп(,) или Собрание мелких сочинений П. Машкова. Автора повести Муж под башмаком и проч. Санкт-Петербург. 1844. В тип. Штаба Отдельного корпуса внутренней стражи. В 8-ю д. л. 49 стр.2

Нет нужды говорить о том, что такое «Литературный калейдоскоп» и кто такой г. Машков: всем известно, что «Литера-

203


турный калейдоскоп» есть не что иное, как тетрадки, наполняемые разными пустяками, которые кажутся очень остроумными и забавными известному кругу читателей; а г. Машков есть автор повести Myж под башмаком и проч., и, сверх того, он же сатирический писатель, исправляющий своими сатирическими писаниями людей от их пороков и недостатков и наставляющий их на путь добродетели и совершенства. На нынешний раз вот как наставляет людей сатирический автор повести Муж под башмаком:

Тра, тра, тра, тра, та, та,
Начинайте, господа!
Не толкайтесь (,) Петр Степаныч,
Поскорей (,) Иван Иваныч.
Тра, тра, тра, тра, та, та,
Жаль, что зала коротка!
Теперь влево осторожно,
Зацепить за лампу можно.
Connaissez-vous, mademoiselle,*
Что за дама там? Laquelle? **
В красном платье, нос под лаком,
Влево скачет с синим фраком!
Тра, тра, тра, тра, та, та,
Вот счастливая чета!
Как согнулась Анна Львовна,
Как красна Любовь Петровна,
Как Иван Лукич пыхтит,
Как Фома Кузьмич смешит,
Как Антон Лукич нагнулся,
Кто-то, кажется, споткнулся!
Как здесь дует от окна.
Как девица та бледна;
С галопада хоть на дроги...
Не топчите, сударь, ноги!..
Тра, тра, тра, тра, та, та,
Ах, avez-vous vu*** кита?
Нет. Я видела сирену.
Правда ль, Виардо едет в Вену?

Да; но к осени опять

Возвратится, говорят.

Ах, как душно, жарко стало.

Извините, я устала.


* Знаете ли вы, барышня (франц.). — Ред.

** Которая? (Франц.). — Ред.

*** Видели ли вы (франц.). — Ред.

204


Автор повести Муж под башмаком уведомляет своих читателей,- что эти слова написаны на музыку — галоп Sperl-Polka.

В прозе г.Машков описывает человека, который так рассеян, что две недели носил в своем кармане пару купленных им дупелей. Это было летом; дупеля гнили, и в них завелись черви; вонь была смертельная; у рассеянного человека начала страшно болеть голова, и он вообразил, что у него гнилая горячка. В другой статье г. Машков описывает скрягу, который для знакомых ему дам нанял такую старую карету, что кузов ее проломился во время гулянья, и сидящие очутились в самых живописных положениях. Всё это должно казаться очень остроумным той публике, для которой подвизается автор повести Муж под башмаком: ибо эта публика любит краски яркие, которые резали бы глаза, и для нее не надо скупиться на бакан, сурик, охру, синьку, тем более, что все эти материалы очень дешевы. Желаем г.Машкову полного успеха на избранном им полезном поприще!

47. Записки молодого человека в стихах. Книжка первая. Санкт-Петербург. В типографии Э. Праца. 1844. В 16-ю д. л.30 стр.1

Хотя молодой человек, написавший эти записки, и не просто молодой человек, как все молодые люди на белом свете, но молодой человек в стихах, следовательно, принадлежащий к особенной породе молодых людей, однако это не мешает его запискам быть пустыми и нелепыми. Мы не хотим рассказывать, что содержится вэтих записках, потому что для вздора достаточно и одного раза быть рассказанным; но вот образчик юмора «молодого человека в стихах»:

Скучно; плачет мой карман,
Нет в нем ни копейки (,)
И последний рубль мой дан
Был одной злодейке;
А в театр хотел бы я,
Нынче драма, знаю чья,
Будет там даваться,
Рад туда б пробраться.
Развалился бы я там
В креслах на покое,
Насмотрелся бы на дам,
На девиц бы вдвое;
Хорошо бы это, да!
Да нельзя: в том и беда
Ах!достойна плача
Эта неудача!

205


И как будто бы на зло,
А теперь не кстати ль? 
Не придет ко мне никто,
Ни один приятель;
А осенним вечерком
Побеседовать вдвоем
Славно было б с жаром
Нам за самоваром;
Но я слышу, кто-то там
У дверей стучится,

Боже, если ктоиз дам!

Как мне к нимявиться

В этом узком, распашном

И коротеньком таком

И рукою Кати

.... халате. (?)

Такие стихи писать легко всякому, не только «молодому человеку в стихах». И почему не писать? Книжонка менее, чем в печатный лист: на издание ее достаточно пятидесяти рублей, а, пустив ее по тридцати копеек серебром, можно получить барыша в десять раз больше, если только она пойдет. А если не пойдет? — Всё-таки потеря невелика. Почему ж не печатать? Потому-то «молодой человек в стихах» и обещает книжку вторую, третью и так далее. Но мы надеемся, что затея кончится на первой. Такой вздор без картинок кому нужен?

48. Воскресные посиделки. Книжка для доброго народа русского. Первый пяток. Санкт-Петербург. 1844. В тип. Жернакова. В 18-ю д. л. 160 стр.1

Мы уже не раз говорили о необходимых требованиях и о трудности составления книг для простого народа; говорили, что такие книги имеют важное нравственное назначение и потому браться за их составление как-нибудь — дело более чем бесполезное. Но не так рассуждает промышленность. Для нее довольно того, что какая-нибудь книжка в этом роде имела недавно неслыханный, удивительный успех, и вот она, не справляясь с своими силами, смело берется за перо, придвигает к себе стопу белой бумаги и менее чем в две недели производит на свет книжицу для доброго народа русского, — и пускает ее почти даром, например, за полдесятка (счет, удобно применяющийся к соленым огурцам) по 25 коп. сер. — В том-то и вся беда на белом свете, что мы беремся за дела не по силам! У иного стало бы таланта и грамотности столько, чтоб написать заманчивое объявление об овощной лавочке, а он берется за трудное дело назидания и поучения доброго народа русского!..

206


Новое произведение в этом роде носит название «Воскресных посиделок». Если вы хотите знать, почему ему дано такое прозвище, то прочтите первую главу этой книжечки: «Посиделки— обычное дело в наших селах и деревнях. Та и настоящая хозяйка, которая созывает часто молодежь на посиделки», на которых, впрочем, по объяснению сочинителя, не работают, потому что «с девками и молодицами сидят веселые парни и молодцы», которые прямо пришли от Ивана Елкина (так называет сочинитель в своем игривом слоге кабак.). Девки хохочут, ас ними и парни и бабы, потому что «на окне стоит косушка, к которой не раз прикладывались все без изъятия, и от этого у всех ум зашел за разум». Во-первых, это чрезвычайно назидательно для доброго народа русского; а во-вторых, очень правдоподобно, чтоб у 25 душ доброго народа русского ум зашел за разум от одной косушки! После этого какая-то баба стала рассказывать какой-то вздор, потом у пьяного мужика загорелась борода, и он, «схватив старуху за шлык, да ну ее трясти». «За ведьму все вступились» и мужика «избили на чем свет стоит». Мужик с горя пошел к Ивану Елкину, а возвратись оттуда домой, «избил свою бедную жену, как собаку». По мнению сочинителя, это всё не выдумано насчет доброго народа русского, а истина. Чтоб отклонить реченный народ от такого рода посиделок, сочинитель советует ему, во-первых, играть лучше «в бабки, или лодыжки, в кон и в каташку, и в красно-кудак» (стр. 12), а во-вторых, читать издаваемые им «Посиделки». Чтоб ловко польстить доброму народу русскому и заставить его читать эту книжку, сочинитель говорит, что есть такие люди, к которым можно применить слова: «Не мечите бисера перед свиньями». «Перед вами же, добрые читатели «Посиделок», можно вольною рукою сыпать бисер полезных знаний, потому что вы всё прочтете толково, всё смекнете умно и для своей пользы украситесь такими познаниями, через которые, если вы каждое воскресенье будете брать один листок моей книжечки за пять копеек, вы будете знать много и премного хорошего» (стр. 29).

После такого ловкого экзордиума автор начинает метать перед добрым народом русским бисер своих познаний и для начала рассказывает притчу о какой-то раззеленой, пушистой березе, которая, когда ее облупили с корней по самые сучья, а потом выпустили из нее сок, заплакала и сказала: «Ах! сколько лет я здесь красовалась!» и залилась слезами пуще прежнего. Чтоб сделать этот замысловатый рассказ поучительным, раз-носчик Пахом, который «в свете много натолкался», сложил, следующие вирши:

Что в пользу, в утеху другим и нам также послужит,
То портить без жалости, право, грешно.

207


Себе и другим вредим мы! Никто об нас не потужит,
Когда в беду попадем сами, — другим то будет смешно.

В заключение первой посиделки Иван Штыков, который умел изрядненько слесарить, рассказал изряднехонько, слесарным слогом, впрочем, со слов «Эконома»,1 о том, как делать картофельное пиво, и в порыве восторга, чтоб наказать кого-то, кто заврал против картофеля, сложил следующие прекрасные вирши:

Картофель харч благословенный,
Во время скудости для всех бесценный.
И хлебом кто нуждается,
Картофелем нередко пропитается.
Картошки и вкусны, и сытны, и сладки,
Поганства в них нет, и лишь гадки
Те люди, которые мнят,
Что богом картофель проклят. (Стр. 42).

Во второй посиделке «парень Бывалин» рассказал сказку, из которой, по мнению редактора «Посиделок», добрый русский народ может узнать много и премного хорошего, а именно о том, как один удалый извозчик возил какого-то мошенника под Смольный, к какой-то Глафире Ивановне (стр. 36) и был реченным мошенником обкраден, за что и извозчик и мошенник «теперь роют золото в Сибири» (стр. 37).

Потом Иван Штыков переделал, на пользу доброго народа русского, изряднехонько, слесарным слогом, известную басню Крылова: «Мышонок в беде», заключив свой рассказ энергическим словцом, в виде поучения: «Знай, дурак, коли мягко стелют, жестко спать» (стр. 48). 2

Столько же поучительна сказка какого-то Степняка «О Юдиш-не юродивой», которая прикидывалась нищею, но была богата и не воспитала своей внучки Феклушки, а Феклушка «пьяница была старая, распутная девка, которая целый месяц безвыходно жила в кабаке и наконец издохла с перепоя» (стр. 51).

Соревнование — великое дело. Трифон, мельник, слушая такую глупую притчу Степняка, сам разразился сказкой «О том, как худо старому жениться на молодой и что из того выходит». Чтоб доказать эту великую истину примером, мельник повествует, как один хороший мужик, Спиридон, оставшись по смерти доброй хозяйки, жены своей, вдовцом, женился на молодой солдатской вдове Дуньке, которая была «красавица лицом, а сатана душою и поведения довольно нечестного». Вследствие чего «Спиридон всякий день пьян и бьет сыновей, дочерей, зятьев и золовок, словно собак» (стр. 55). В заключение Спиридон умер «со стыда и горя, заклиная всякого старого

208


вдовца, у которого есть взрослые дети, никогда на молодой не жениться».

Конечно, из всего этого можно научиться многому и премногому хорошему. Но это сочинителю кажется недостаточным, и он заставляет старосту Феклиста рассказывать, как в одной деревне Запивухе, где жители очень любили Ивана Елкина (живописное название кабака, принимаемого сочинителем за техническое выражение быта народного), завелся трезвый и добрый парень, который отказался от употребления зелена-вина, за что вся деревня «собралась было бить расчетливого хозяина» (стр. 60); на счастие его, «прикатил в деревню новый приказчик из отставных служивых. Наш парень, по русскому обычаю, бух к нему в ноги. Приказчик собрал сходку, вышел на середину да как крикнет голосом молодецким, так все бороды затряслись» (стр. 60).

Третья посиделка открывается речью знакомого уже нам разносчика Пахома, который, много натолкавшись на свете, видел где-то два вяза, которые однажды «спросонья стали разговаривать» между собою (стр. 70). «Что они говорили, так вот прислушайте: но наперед надобно православному люду напомнить, что деревья бают не по-нашему и не так, как разговаривают промеж собой куры или галки, или голуби и как изъясняются лошади, коровы, овцы и другой скот (в числе которого и ослы), но что деревья друг друга понимают так, как, например (слушайте, слушайте!), мы понимаем то, что ясно видим во сне. Тогда лицо наше принимает облик нашей души» (?). — «Точно так и деревья меж собой имеют этот разговор, не всякому понятный, но всё-таки настоящий, истинный» (стр. 71). После такого остроумного и глубоко философского взгляда на филологию вязового языка, вышереченные два вяза начали в бреду болтать (стр. 72). Вяз, который был побольше, болтнул: «Но как можно меня сравнить с другими моими товарищами? — Я и статнее, и рослее, и дороднее их, и голова моя кудрявее. Вам, дряням, здесь впору валяться и гнить в безвестности. Уроды вы этакие! Недоросли невзрачные!» На это вяз, который был поменьше, хотел также что-то в бреду сказать, но дуб № 1 пробредил следующее: «Полно, дрянь пакостная!» Весьма естественно, что после такого энергического бреда между вязами разговор кончился; вязы продремали до весны, а «когда пробудились от сна и жуки, и букашки, и мурашки, и мухи, и слепни, и черви, то вяз-самохвал от излишней пищи изнежился до того, что стал голым и сердцевина его загноилась». «И истлел вяз и стал он гнить гнилью, на которой взросли другие деревья, а об нем уж больше и в помине не было» (стр. 75). — Рассказав эту высокопарную чепуху, разносчик Пахом спохватился, что сказал вздор, которого не понять никому, и потому для извинения свое-

209


го прибавил: «Если кто этой притчи в первый раз не поймет, тот не ленись перечитать ее во второй и в третий раз» (стр. 75). Но всякий должен смекнуть, что разносчик Пахом и сам не понимает того, что говорит, а просто так, хотел поморочить «добрый народ русский».

Зато Иван Штыков, чтоб спасти честь «Посиделок», которые, по программе редактора, должны научить многому и премногому полезному, сложил поучительную сказку о том, как мужик привез на рынок воз свинины, как у него стали торговать весь воз купчики-голубчики, как зазвали они мужика в харчевню чаи распивать, как мужик, обрадовавшись сдуру, выпил десять стаканов чая и как он, хватившись купчиков-голубчиков и своего воза свинины, не нашел и следов ни того, ни другого. Нравоучение: «Мазурики зорко видят птицу по полету и всегда попадают на тех мужиков, которые падки к чаю с мадерцой» (стр. 79).

После всего, что было так остроумно говорено в «Посиделках», что же оставалось сказать несчастному Ивану Бывалину? Положение, повидимому, затруднительное, но и Бывалин не промах: он, видно, был когда-то в Петербурге и наткнулся там на Михайловский театр, в котором на ту беду давали пьесу: «Un tissu d'horreurs»,* или, еще вероятнее, прочел повесть г. Погодина, давным-давно напечатанную в его собрании повестей.1 Мысль и пьесы и повести ему, видно, понравилась, и, когда дошла до него очередь на посиделках, он, не заикнувшись, сплел целое уголовное дело, в котором один худой поступок повел за собою вереницу других (стр. 84). Дело в том, что у одного богатого купца была дочь, нареченная Авдотьей, которой отец запретил знаться с девушкою, нареченною Маланьей. Авдотья не послушалась отца и однажды вечером приняла к себе Маланью. Глядь: отец идет. Куда девать Малашку? Ну, полезай под пуховики! Отец, как только пришел к дочери, так тот же час и сел на ее кровать. Слышит, что-то пискнуло. На ту пору отец что-то был весел да и подумал: «верно, мышь где-нибудь», да и ушел. Авдотья глядь под пуховик: Малашка и лежит мертвою. Авдотья к дворнику Селифонту да и говорит: «Схорони, мол, тайно Маланьино тело». — «Ладно, — говорит развратный дворник, — только уговор пуще денег: делай всегда то, что я захочу». Бедная поклялась. Селифонт бросил тело в прорубь. Сперва, в силу договора, Селифонт требовал от Авдотьи денег, а потом, чтоб она его ласкала и целовала. Наконец, — потому что всему на свете есть конец, даже бестолковой сказке, — Селифонт пировал в кабаке с друзьями и, желая похвастать перед ними, велел позвать Авдотью и за-


* Сплетение, клубок ужасов (франц.). — Ред.

210


ставил ее потчевать их и плясать перед ними. Вследствие этого пьяные еще более напились и заснули. И вдруг у крыльца шум. Авдотья шасть задним ходом из избы, высекла огня, добыла стружек и пакли, зажгла и кинула под навес с сеном, а дверь загородила санями. Кабак сгорел; на его месте лежала груда обгорелых тел, да на скамье сидела Авдотья и бессмысленно глядела на труп отца своего. Несколько дней спустя, палачи (?) высекли молодую девушку на площади плетьми (стр. 90). Тут и дело кончилось.

Затем староста Феклист выступает на поприще и рассказывает, что в какой-то деревне бургомистр сделал распоряжение, чтоб брать на дрова только валежник и негодный на строение лес, а строевой сберегать и выдавать его только для необходимых нужд по рассмотрению. «Дельно, дельно, — сказал на это кто-то:— потомки наши за попечение наше об них пребудут нам всегда благодарны» (стр. 94).

В довершение поучения, Иван Штыков снова является с своими виршами:

Пошлиосла в Москву иль Петербург учиться,
Всё долгоухим онопять к нам возвратится.
Когдактонерадив и будетктолениться,
Тот будет, наконец, с сумоюволочиться.
Всегда хвала и честь такому дворянину,
Который облегчит крестьянскую судьбину,

и проч. (Зри стр. 95—96).

Начинается четвертая посиделка. Живший в Питере Бывалин повествует: несколько лет пред сим в Москве белокаменной купец получил по билетам 30 000 рублей в Сохранной казне, взял извозчика, приехал к себе домой да по обычаю, весьма естественному у людей, живущих одними деньгами и для денег, забыл свои деньги в санях извозчика. Извозчик приехал домой и, по обычаю извозчиков, даже не заглянул в сани, а обвязал их рогожкой да и поставил в сарай, а сам на лето уехал в деревню. Как вернулся снова к зиме в Москву, видит в санях 30 000 рублей, он — прямо к купцу. «Я, мол, привез вам на именины подарок (в сказке случилось, что купец как раз в этот день был именинник), только пожалуйте полтинничек на водку». «Купец ну обнимать извозчика да и дал ему 10 000 рублей, а извозчик взял да и сделался огородником под самою Москвою» (стр. 102).

Коли дело пошло на умилительные гистории, то и Иван Штыков расскажет не хуже Бывалина. Один купец, который был ангельски добр (стр. 105), почему он и наречен в «Посиделках» Незлобиным, поехал вместе с казаком в Москву, а казак на дороге его обобрал да и привязал, кажется, к дереву. На Не-

211


злобина наткнулся какой-то проезжий, который на тот случай и сбился с дороги, чтоб отвести купца от смерти. Купец опять стал торговать да вспомнил, что, верно, казак мучится совестью за дурное дело, поехал к казаку, ан глядь: казак в самом деле мучится совестью за дурное дело. Ангельски добрый купец взял да и утешил казака, а казак взял да и отдал ему его добро (стр. 107).

Но верх повествовательного искусства является в рассказе выступившего на ораторское поприще бондаря Долотова. «Жила-была козочка около поемных лугов, на реке на Волге (не только козочки, но и козы не водятся на поемных лугах!). И у той козочки были три козленочка, беленькие, чистенькие, гладенькие» (да после этого русский бородач, бондарь Долотов, просто Гесснер или, пожалуй, г-жа Дезульер!). Раз она (т. е. козочка), вышед покормиться на лугу, накрепко деткам наказала, чтоб без нее никому двери не отворяли в хлеву, а не то их съест жадный волк. «Вдруг, откуда ни возьмись, — страшный серый волк, подошел сзади к хлеву и давай выть: „А, детушки, а, милые, отворитесь, отопритесь; ваша мать пришла, молока принесла, полны бока молока, полны рога творога!“» Козлята, хотя и были малы, услышав такую чепуху, прижались в уголок, приложили свои ушки и духу не переводят. Алчный волк сперва кричал, а потом пустил слюну изо рта (т. е., вероятно, плюнул с досады). Злодей с яростью побежал к кузнецу и, вместо того, чтоб в качестве злодея, да еще и алчного, съесть кузнеца, говорит ему грозно: «Кузнец, кузнец, раскуй ты мне язык, словно кленовый лист, а не то всех у тебя овец передушу». Кузнец, по обряду всех сказочных, т. е. нелепых, кузнецов, вместо того, чтоб пришибить волка, «расплющил на наковальне волку язык, подобно кленовому листу». Волк опять к хлеву да как закричит тоненьким голоском: «А, детушки, а, милые, отворитесь, отопритесь; ваша мать пришла, молока принесла, полны бока молока, полны рога творога!» А козлята, — заметив из слов врага своего, что он ту же чепуху им говорит, хоть язык у него совершенно в толщину кленового листа, — притаились. У жадного волка веревкой текла слюна, вследствие чего он и убежал. Пришла мать и пропела детям ту же чепуху, только другим тоном: «Ох вы, детушки, ох вы, батюшки, отопритеся, отворитеся; ваша мать пришла, молока принесла, полон бок молока, полны рога творога, и в копыточках-та всё сливочки!» — Осторожные крошки опять испугались, вероятно, нескладных речей козочки, а, впрочем, отворили двери, за что «коза была очень благодарна» (стр. 110).

После этого, откровенно говоря, почти нет надобности долее слушать рассказчиков «Посиделок». После такого умилительного, поучительного, игривого, искусного рассказа кто осме-

212


лится занять место рассказчика? Штыков, прежде храбрый воин, а теперь храбрый рассказчик, один имеет смелость подняться на такой подвиг и с удивительною неустрашимостью рассказывает, как мальчишки в одной деревне хотели забить до полусмерти жиденка, как вдруг между мальчишками нашелся заступник, который закричал не тихим голосом: «Православные! что делаете? Мы русские и притом христиане!» — «При этих словах все ребятишки встрепенулись» (стр. 112). Таким образом жиденок был спасен от смерти и по кончине своего отца принял христианскую веру.

Тот же Иван Штыков рассказал старый анекдот, рассказываемый в лакейских, как одного солдата, пошехонца, не могли выучить отвечать командиру и как он сострил, сказав, что находится в службе двадцать два года, а отроду имеет два года.

Затем кто-то рассказал о квашонке, а другой кто-то какую-то притчу, бог весть о чем (стр. 123 и 127).

Но вот, наконец, последняя, пятая посиделка. Если вы дослушаете до конца все рассказы первых четырех посиделок, то вам остается слушать только пятую. Здесь Пахом сложил гисторию о том, как хомяк половил голубей с зобами, полными зерен, и, в виде запасного магазина, запер их живыми в свою кладовую, чтоб пороть у птиц зобы и поедать зерна. «Но пленники, пока в плену сидели, весь корм сами в желудках переварили, и, как водится, выкинули!» (стр. 130).

Затем бондарь Долотов рассказал столько же толковую гисторию, как один мальчик, Тимошка, сгорел в комнате, в которой был заперт умным учителем

Трифон, мельник, отличился сказкой о том, откуда и как вышел род Михаилы Ивановича Топтыгина, а Бывалин переделал на свой лад статейку, помещенную недавно во второй книжке «Сельского чтения» г. Заблоцким, о том, что такое год, что такое месяц, сколько дней в году и проч.

В заключение какой-то староста рассказал не хуже прочих иных сказку о том, что из того бывает, когда мужик свой закон забывает, а девка влюбить его в себя старается (стр. 146). Полагаем, что излишне даже рассказывать содержание этой мужицкой сказки. На расставанье Штыков, повидимому, неутомимейший из всех возможных рассказчиков, говорил честному обществу о том, как приготовлять хорошую солонину, и прежде, чем пожелал доброй ночи своим слушателям, спел им на закуску:

Нечистота в избе, нечистота в пекарне,
Смердит, воняет,какв хлеву илисвинярне;
И можно ль естьтогдаприятно щи и хлеб,
Коль нет столовых, где вопрятностипотреб?
Неряхам стыд, позор! Такберегитесь, женки,
Чтоб не дал вам зато (за что?)хозяин ваш погонки.

213


Опрятность в хижинах здоровиюпомога,
Вонь, сырость, дым и чад ко смертиесть дорога;
В жилищах чистоту блюдите вы, селяне,
Вить не чуваши вы,но русские крестьяне.
Феклист живет умно; он вам пример дает
Для продолжения множайших жизни лет.

Вот, что называется, чудесно! После этого изложения всего содержания первого пятка «Посиделок» нужно ли еще что-нибудь прибавить? И к чему бы послужили слова наши? Промышленность всегда будет продолжать стряпать книжки в книжечки, — если не объявления об овощных лавочках, то трактатцы о сыре, масле, сыворотке; если же не трактатцы, то «Посиделки»; да и бог весть, чего еще она не придумает! Читатели подобных книг будут попрежнему читать подобные книги, ибо таким читателям нужен только процесс чтения, как Петрушке бессмертного Чичикова; типографские станки будут попрежнему трещать и двигаться, предавая тиснению изделия промышленности,

Что было, — есть и будет ввек!1

— да сбудется реченное поэтом... Но довольно. Грустно быть рецензентом книг, в которых нет ни мысли, ни смысла, ни даже грамотности. Да судят их Ваньки и Петрушки, зевая в барских передних!

49. Молодик на 1844 год, украинский литературный сборник. Издаваемый И. Бецким. В пользу Харьковского детского приюта. Санкт-Петербург. В тип. К. Жернакова. 1844. В 8-ю д. л. 250 стр.2

Назад тому около четырнадцати лет русская литература была по преимуществу альманачною. Маленькие, тощенькие книжечки в 16-ю долю листа ежегодно появлялись чуть не десятками; в них помещались большею частию отрывки из романов и повестей в прозе, драм и комедий в прозе и в стихах, но больше всего отрывки из поэм в стихах, мелкие лирические стихотворения, преимущественно элегии. Молодая публика, которая теперь сделалась уже солидною, возмужалою публикою, тем с большим жаром принимала эти книжки, что и сама участвовала в их составлении. Одни из альманахов были аристократами, как, например, «Северные цветы», «Альбом северных муз», «Денница»; другие — мещанами, как, например, «Невский альманах», «Урания», «Радуга», «Северная лира», «Альциона», «Царское село» и проч.; третьи — простым, черным народом, как, например, «Зимцерла», «Цефей», «Букет», «Комета» и т. п. Альманахов последнего разряда не перечтешь — так много их. Аристократические альманахи украша-

214


лись стихами Пушкина, Жуковского и щеголяли стихами гг. Баратынского, Языкова, Дельвига, Козлова, Подолинского, Туманского, Ознобишина, Ф. Глинки, Хомякова и других модных тогда поэтов. Эти альманахи издавались или известными литераторами, или людьми, имевшими большие и прочные литературные связи, — и потому все знаменитости охотно снабжали их своими произведениями; сочинения же посредственные или и плохие попадали туда для балласта. Альманахи-мещане преимущественно наполнялись изделиями сочинителей средней руки и только для обеспечения успеха щеголяли несколькими пьесками, вымоленными у Пушкина и других знаменитостей, которые бросили в них что-нибудь залежавшееся в их портфелях, что-нибудь такое, чего бы они даже и совсем не желали видеть в печати. Альманахи-мужики наполнялись стряпнёю сочинителей пятнадцатого класса, горемык, которые за удовольствие видеть себя в печати готовы были платить деньги. Вот почему некоторые писаки издавали свои собственные сочинения в виде альманахов!

Но мода на альманахи, свирепствовавшая больше десяти лет, вдруг прошла. Это во всех отношениях отрадное событие произошло от возвышения ценности прозы на счет ценности стихов. Стихи перестали забавлять погремушкою рифм и набором модных слов: от них потребовалось оригинальности и мысли (стало быть, не одного уже смысла, который они, т. е. стихи, часто считали совершенно лишним для себя украшением): сметив эту беду, стихи стали являться в меньшем количестве. По мере того, как стихи падали в цене, проза ценилась всё дороже и дороже. Отрывков уже не читали, а требовали полного романа, оконченной повести, — и эти романы и повести сделались скоро главною опорою журналов. Вследствие этого за статьи стали платить деньгами, и авторы оставили аркадскую привычку своими трудами кормить других: они сами захотели находить посильное обеспечение в своей литературной деятельности. Альманахам тут стало нечего делать! Бывало, им нужны были деньги только на напечатание выпрошенных и вымоленных отрывков и разных мелочей, которые легко укладывались в крошечной книжке, не требовавшей больших расходов на издание; а тут потребовалось вдруг платить деньги за статьи значительного объема и потом издавать уже не миниатюрные книжечки, а порядочные книжки. Итак, перевелись альманахи, а с ними — и альманачники. А что это был за курьезный народ — эти альманачники! Мы удивляемся, как никому не придет на мысль — написать тип альманачника доброго старого времени (к чести нашего образования, это время уже старое)! Альманачник — это родной брат литературщику, тоже очень типическому лицу. Альманачник — это человек, у которого не хватает спо-

215


собности произвести самому что-нибудь порядочное, который если и пытался писать, то всегда неудачно, и неудача однако ж не отбила у него охоты во что бы ни стало приобрести известность в литературном мире. Что ж ему остается делать? Собирать чужие труды и на сборнике ставить свое имя. Средство легкое и приятное! Дела никакого, труда нисколько, а имя в печати, к нему приглядываются, привыкают, и смотришь — наш собиратель уже лицо известное... Впрочем, должно сказать, что альманачник бывал не без страсти к литературе, только эта страсть в нем была всегда горемычная и жалкая. Он толковал горячо о том, кто выше — Пушкин или Жуковский, бранил классицизм, восхищался романтизмом, не имея ни малейшего понятия ни о том, ни о другом, суеверно благоговел перед вдохновением поэта, считая его за какое-то волшебное опьянение, которое делает человека без ума — умным, без науки — знающим, без труда — не отстающим от века. Альманачник поклонялся множеству маленьких авторитетиков, дививших свои муравейники, и с негодованием говорил о холодном и гибельном скептицизме журналов, не признававших таланта и заслуги в разной литературной тле, которой дивился он, добрый альманачник — сам такая же жалкая тля, как и предметы его удивления, в свою очередь добродушно дарившие и его, альманачника, своим удивлением.1

Но увы, теперь альманачник — такой же миф, как и альманахи доброго старого времени! Г-н Смирдин издал альманах «Новоселье», в котором было очень мало стихов (и то большею частию хороших) и очень много прозы (тоже большею частию хорошей); самый формат «Новоселья» (в 8-ю д. л.) показал, что время прежних альманахов миновало навсегда. Да и кто из прежних альманачников мог иметь средства издать что-нибудь вроде «Новоселья»? С 1837-го года начал выходить альманах «Утренняя заря». Это опять было нечто совершенно не похожее на прежние альманахи: в ней с типографскою роскошью издания составитель соединил прекрасные гравюры и занимательность статей. Для того и другого он имел средства; связи с художниками и всеми известнейшими литераторами делали для него возможным предприятие, не для всех возможное, да притом он не щадил и издержек. Но и «Утренняя заря» наконец прекратилась...2 Вдруг с некоторого времени начал появляться в Петербурге украинский альманах г. Бецкого. Цель его прекрасная; в исполнении видно, что издатель делал с своей стороны всё, что только было в его возможности, но альманах не имел успеха: явный знак, что царство альманахов кончилось навсегда и что если они могут существовать, то уже не на прежних основаниях добровольной вкладчины, но на основании журнальном, т. е. на плате за статьи... Дело известное: если

216


автор дает свою статью даром, значит, она никуда не годится. Скажут: это торгашество! Где ж любовь к литературе? Где бы она ни была, но только, конечно, она не в кармане тех, которые корыстно пользуются для себя чужим бескорыстным трудом... Но скажут: если книга издается с доброю, бескорыстною целью, почему же не пожертвовать статьею? Прекрасно. Вы бедный человек и, между прочим, существуете и литературою (потому что одною литературою у нас трудно существовать); у вас есть, например, повесть, за которую журналист дает вам 500 рублей: если, при всей своей бедности, вы считаете себя в состоянии жертвовать на доброе дело 500-ми рублями — честь вам; но не осуждайте же строго и тех, у кого нет столько великодушия и любви к добру, чтоб ради их питаться и одеваться воздухом... Но любовь к литературе, чистое стремление к славе? — А разве надежда на обеспечение себя литературными трудами производит охлаждение к литературе, и разве слава хорошего произведения умалится оттого, что автор получил за него приличный гонорариум?..

Всё сказанное нами нисколько не относится к альманаху г. Бецкого. Мы имели в виду защитить литераторов, не хотящих даром давать хороших статей, — против несправедливых упреков в корыстолюбии и торгашестве...1

Что касается до альманаха г. Бецкого, он состоит из трех отделений. Первое наполнено стихами в ужасающем количестве. Большая часть стихотворений — плоды усердия украинских поэтов. Украина, как известно всем, страна, благословенная небом: хлеб и стихи родятся в ней, даже в посредственно урожайные годы, сам-шестьдесят. Если вам нужно стихов для альманаха, — пошлите в Харьков просительный циркуляр и издавайте хоть тысячу альманахов в год — материала станет еще на пять тысяч. Каков этот материал, другой вопрос. Боже мой! сколько на Украине поэтов! Что, если б там было хоть вполовину столько же читателей, — да это была бы одна из образованнейших стран в Европе!.. Пальм, Дуров, С. Д., Щербина, Соловей Будимирович, В. Ш...в. Фата Моргана, Ш. Щ., ***, Щоголев... Это только избранные, — а сколько званых и еще сколько должно быть таких, которых никто не зовет, но которые готовы всюду явиться! Впрочем, и избранные-то отличаются больше усердием и трудолюбием, чем талантом. Соловей Будимирович, например, скорее способен усыпить, нежели разбудить весь мир или хоть ту частичку мира, которая решилась бы его послушать.2 Впрочем, г. С. Д. довольно недурно переводит Барбье; жаль, что в то же время он переводит довольно неинтересные вещи из Виктора Гюго.3 Греческие мелодии переведены г. Щоголевым недурными стихами; жаль только, что эти мелодии, как все народные мелодии, в переводе еще

217


менее интересны, чем в подлиннике, и что новогреческие песни благодаря усердию переводчиков, особенно надоели всем русским читателям. О прочих украинских поэтах можно и умолчать как ради их собственной пользы, так и ради пользы наших читателей. Но «Молодик» наполнен стихами не одних украинских поэтов: великорусские, с своей стороны, тоже не оставили ничего, что могло сделать «Молодик» истинно украинским альманахом. В нем есть стихи гг. Ф. Глинки, Бенедиктова, Кукольника, графини Ростопчиной, князя Шаховского, Корсакова, Бернета, Губера; есть вирши гг. М. Дмитриева, Степанова и других. Из стихотворений исчисленных нами великороссийских поэтов только стихотворение г. Губера «Расчет» достойно замечания. Г-н Ф. Глинка в одном из своих стихотворений воспевает какого-то «Фаддея с железною палкою», и мы из этого стихотворения узнаём, что означенный Фаддей больно бил своею железною палкою недобрых людей. Что, если б он принялся за плохих рифмачей... В другом своем стихотворении г. Ф. Глинка взывает к человеку: «Проснись, пробудись, человек!», но человек, прослушав стихотворение, еще крепче заснул. В третьем своем стихотворении г. Ф. Глинка воспевает «Поэта в себе» — лицо, как значится из заглавия, весьма загадочное:

Зуб шатается уж больно,

И седеет ус!

В битвах жизни я невольно

Становлюся трус...

Из этого ясно видно, что, если у кого больно шатается зуб, это так же признак старости, как и седеющий ус... Да, мы было и забыли сказать, что в украинском альманахе есть отрывок из драматической поэмы великороссийского пииты В. Соколовского, который не перестает терзать внимание здешнего юдольного мира своими пресноводяными, надутыми и натянутыми виршами. Когда перестанут его печатать?..

Интереснейшие стихотворения в украинском альманахе принадлежат двум поэтам, которые теперь поневоле могут заходить во всякое стихотворное общество, как бы ни было оно несообразно с их достоинством: мы говорим о Пушкине и Лермонтове. Первого напечатано в «Молодике» одно стихотворение: «В альбом Г. К.»; второго три стихотворения: «К Кавказу», «К Бухарову» и «Слепец, страданьем вдохновенный». Все четыре стихотворения не отличаются особенным поэтическим достоинством: они интересны только как произведения таких поэтов, которых каждая строка должна быть сохранена для потомства. Выписываем их все, как общее достояние — наше, ваше и всякого, кто дорожит памятью обоих поэтов. Вот стихотворение Пушкина:

218


В альбом

Г. К. 1

Простой воспитанник природы,
Так я бывало воспевал
Мечту прекрасную свободы
И ею сладостно дышал...
Но я вас вижу, вам внимаю...
И что же? слабый человек!
Свободу потеряв навек,
Неволю сердцем обожаю.

Вот — Лермонтова:

К Кавказу

Тебе, Кавказ, суровый царь земли,
Я посвящаю снова стих небрежный.
Как сына, ты <его> благослови
И осени вершиной белоснежной.
От юных лет к тебе мечты мои
Прикованы судьбою неизбежной.
На севере, в стране тебе чужой —
Я сердцем твой, всегда и всюду твой.

Еще ребенком робкими шагами
Взбирался я на гордые скалы,
Увитые туманными чалмами,
Как головы поклонников Аллы.
Там ветер машет вольными крылами,
Там ночевать слетаются орлы;
Я в гости к ним летал мечтой послушной
И сердцем был товарищ их воздушной.

С тех пор прошло тяжелых много лет,
И вновь меня меж скал своих ты встретил;
Как некогда ребенку, твой привет
Изгнаннику был радостен и светел;
Он пролил в грудь мою забвенье бед
И дружески на дружний зов ответил;
И ныне здесь, в полуночном краю.
Всё о тебе мечтаю и пою.

К Бухарову

Мы ждем тебя, спеши, Бухаров,
Брось царскосельских соловьев;
В кругу товарищей гусаров
Обычный кубок твой готов.
Для нас в беседе голосистой

219


Твой смех приятней соловья.
Нам мил и ус твой серебристый
И трубка плоская твоя.
Нам дорога твоя отвага,
Огнем душа твоя полна,
Как вновь раскупренная влага
В бутылке старого вина.
Столетья прошлого обломок,
Меж нас остался ты один,
Гусар прославленных потомок,
Пиров и битвы гражданин.1

______

Слепец, страданьем вдохновенный,
Вам строки чудные писал,
И прежних лет восторг священный,
Воспоминаньем оживленный,
Он перед вами изливал.
Он вас не зрел, но ваши речи,
Как отголосок юных дней,
При первом звуке новой встречи
Его встревожили сильней.
Тогда признательную руку
В ответ на ваш приветный взор,
Навстречу радостному звуку
Он в упоении простер.

И я, поверенный случайный
Надежд и дум его живых,
Я буду дорожить, как тайной,
Печальным выраженьем их.
Я верю, годы не убили,
Изгладить даже не могли,
Всё, что вы прежде возбудили
В его возвышенной груди.
Но да сойдет благословенье
На вашу жизнь за то, что вы
Хоть на единое мгновенье
Умели снять венец мученья
С его преклонной головы.2

В отделе прозы «Молодика» помещены статьи: «Миссионер», повесть г-жи Жуковой; «Набег в степи», эпизод из нового романа г. Кузьмича; «Самоотверженные» г. Башуцкого. Итак, г. Кузьмич грозится русской литературе новым романом... Бедная русская литература!

«Несколько глав из истории Малороссии Максима Берлин-

220


ского» и две статьи «Материалов для истории Малороссии» составляют ученое отделение «Молодика».

Но лучшее украшение этого альманаха состоит в картинках:

1)  Портрет императора Петра Первого. Рисовал г. Берже с оригинала, дарованного Петром Великим своему духовнику, Тимофею Надаржинскому; гравирован на меди художником Петербургской академии г. Захаровым.

2)  Изображение духовника Петра Великого; рисовано г. Охрименком в Ахтырке с подлинной картины, сделанной в чужих краях.

3)  Вид странноприимной ахтырской обители; рисован с натуры В. А. Корсаковой.

4)  Портрет Гоголя с fac simile.

5—6) Две картинки, изображающие малороссиянок в их национальных костюмах; рисованы княгинею С. А. Голицыною; литография Поля.

Портрет Гоголя довольно неудачен, но изображения Петра Великого и его духовника сделаны превосходно, а картинки княгини Голицыной и по рисунку и по литографии выше всякой похвалы: прекрасный труд даровитой художницы оттиснут с таким совершенством, что трудно поверить, чтоб это была русская литография. Вообще эти картинки — загляденье: в карандаше княгини Голицыной столько прелести, души, таланта, вкуса, грации, что нельзя довольно налюбоваться ее рисунками.1

50. Сенсации и замечания госпожи Курдюковой за границею, дан л'етранже. Италия. Тамбов. 1844. Печатано в тип. «Journal de Saint-Pétersbourg». В 8-ю д. л. 355 стр.

Коммеражи. Посвящено à cesdames. * Рисунки гравированы на дереве бароном К. Клотом и г. Бернардским. Санкт-Петербург. В тип. М. Ольхина. 1844. В 12-ю д. л. 31 стр.

Тарантелла. Сочинение И. Мятлева. Издание второе. Санкт-Петербург. 1844. В тип. М. Ольхина. В 16-ю д. л. 7 стр.2

Всё на свете имеет свой конец. У этого закона судьбы есть своя дурная и своя хорошая сторона. Безвременно погибает иногда высокий талант, которому так много великого предстояло сделать на поприще жизни, и сокрушенное сердце людей изливается в горьких сетованиях:

Прекрасное погибло в пышном цвете —
Таков удел прекрасного на свете! 3


* «этим» дамам (франц.). — Ред.

221


Но если б прекрасное не могло иметь конца, то и посредственное жило бы вечно, и мы не имели бы вожделенного удовольствия, взглянув на последнюю страницу «Сенсаций», прочесть этих поистине отрадных стихов:

Тем закончится, как раз,
Мой неапольский рассказ.
Чтоб зевающий читатель
Не сказал, канд финиратэль?*
Чего боже сохрани, —
Знайте же, ке се фини.**

«Сенсации» попрежнему изданы великолепно; картинки при них превосходны. То же самое должно сказать и о «Коммеражах». Но зачем вышла в свет какая-то «Тарантелла», да еще вторым изданием, — не понимаем. В ней нет картинок: так что же в ней?..

51. Булочная, или Петербургский немец. Водевиль в одном действии. Соч. П. Каратыгина. Издание второе. Санкт-Петербург. В тип. императорской Академии наук. 1844. в 16-ю д. л. 93 стр.1

Водевиль может быть хорош только на одном условии: если он заключает в себе намек на какое-нибудь современное происшествие или на что-нибудь такое, чем в настоящую минуту занято внимание общества. Разумеется, талант при этом требуется своим чередом; но без первого условия, и при таланте автора, водевиль немного возьмет. Из всех наших водевилистов только один г. П. Каратыгин понял истинное значение водевиля. И оттого г. П. Каратыгин стоит выше других наших водевилистов. Нельзя сказать, чтоб он превосходил их только талантом — нечто похожее на талант есть и у некоторых из них; но у г. П. Каратыгина много ума, которому в особенности и обязаны своим успехом его водевили. Он написал немного, но это немногое у него всегда пользуется огромным успехом при появлении и потом навсегда удерживается на сцене. Повторяем: причина такого успеха заключается в том, что г. П. Каратыгин понимает волшебную силу «а propos».*** Он не перекладывает французских водевилей на русские нравы, но рисует петербургские нравы среднего круга, как видно, хорошо ему знакомые,


* когда кончится это? (Франц.). — Ред.

** что это конец (франц.). — Ред.

*** «кстати» (франц.); здесь в значении: «водевиль, приуроченный к, какому-либо местному событию». — Ред.

222


ипотому его водевили не имеют ничего общего с теми, о которых он так остроумно заставляет говорить одно из действующих лиц в своей «Булочной»:

Быть может, надоели вам
Французской кухни водевили?
Признаться, солоны и нам
Иные зачастую были.
Не мудрено, что с рук нейдут,
Когда сплеча их переводят:
Пшеничную муку возьмут,
А хуже оржаной выходит. 1

52. Дамский альбом, составленный из отборных страниц русской поэзии. Заимствовано: у Державина, Богдановича, Хемницера, Дмитриева, Жуковского, Озерова, Батюшкова, Крылова, Лобанова, Панаева, Измайлова, Хмельницкого, князя Вяземского, Глинки, Давыдова, Пушкина, Баратынского, Плетнева, Веневитинова, Туманского, Грибоедова, Козлова, барона Дельвига, Языкова, Подолинского, Шевырева, Хомякова, Теплякова, Вельтмана, Ознобишина, Полежаева, Кукольника, Ободовского, Соколовского, Тепловой, Бенедиктова, графини Ростопчиной, Ершова, Гребенки, Кольцова, Лермонтова, Майкова, Красова, Огарева и других известных поэтов. С портретом Лермонтова и восемнадцатью оригинальными рисунками Е Ковригина. Санкт-Петербург. В тип. военноучебных заведений. 1844. В 16-ю д. л. 284 стр.2

Промышленность у нас явно развивается. Что нужды, что заглавия издаваемых ею книг довольно нескладны, безграмотны и отзываются витиеватостию и тоном прихожих? — Это еще даже и полезно для книг такого рода так же, как и объявления, рассылаемые при театральных афишках. Объявление о «Дамском альбоме» может служить образцом таких объявлений; выписываем из него главнейшее:

Избранные стихотворения — от Державина до нашего времени, расположены приблизительно в хронологическом порядке, как выступали поэты на блестящее поприще нашей отечественной поэзии. — У Пушкина, Жуковского, Козлова, Лермонтова и других, более замечательных поэтов, заимствовано по целому печатному листу,что может служить самым верным ручательством за достоинство нашего издания. При всем том цена «Дамскому альбому» назначается самая умеренная, по какой не продавался еще ни один альманах — даже серобумажной литературы: ибо главная цель издания — не меркантильность книжной торговли,

223


а искреннее желание ознакомить молодых дам и девиц с лучшими образцами нашей цветистой поэзии, которые, утопая в бесчисленном множестве периодических изданий и альманахов, очень легко могли ускользнуть от их внимательного взора; да и при самой страстной любви к русской поэзии, у многих ли дам достанет столько времени, терпения и материальной возможности, чтоб перечитать все полные собрания русских стихотворений — и выбрать из них одно только прекрасное? Кроме того, сколько предметов семейных забот и светского рассеяния, которые похищают у наших дам две трети лучшей, поэтической жизни, для которой они созданы, а если в первые лета молодости находят иногда время списывать в тетрадь разные стихотворения, то этот выбор бывает всегда неудачен: один стих, одно выражение с восклицательнымзнаком — кажется молодым читательницам такою «прелестью», что необходимо не только списать, но даже затвердить наизусть. Действительно, подобные стихотворения имеют свою прелесть, но прелесть непостоянную, временную, как всё прелестноев нашем разнообразном мире; но с летами образовывается вкус, и то, что называлось прежде «увлекательным», явно противоречит новому желанию — находить в стихотворениях не одну музыкальность созвучий, но высокую мысль или выражение глубокого чувства души, т. е. находить истинную поэзию. Впрочем, для провинциальных дам и девиц выходит множество сборников известной книжной спекуляции под заглавием: букетов, венков грацийи т. п.; но эти сборники имеют столько же сходства с древними анфологиями или с собранием стихотворений, издаваемых некогда знаменитым нашим поэтом (В. А. Жуковским), сколько серая, грязная бумага — с блестящею белизною веленевой.

Если это сравнение не может совершенно относиться к объявляемому нами изданию, то, по крайней мере, увидят прелестные читательницы наши, что в нем нет ни малейшего сходства с теми сборниками известной литературы, которые составляются в отсутствии образованного вкуса и настоящего знания художественной стороны русской поэзии. А сколько в России истинно просвещенных дам и девиц, для которых божественные перлы ума и сердца дороже всего на свете!.. В этом убеждении мы составили для наших прелестных соотечественниц полную русскую анфологию, предполагая заменить ею лучший подарок к наступающему празднику Светлого Воскресенья. Какой же подарок (особенно в эту цену) может быть приличнее альманаха, освященного вдохновением тех людей, которые так часто возносили нас в мир душевного восторга или беседовали с нами тайно — в минуты неизъяснимо сладостной грусти?..

Объявление уверяет, что стихотворения расположены в «Дамском альбоме» в хронологическом порядке, — а они расположены в нем как случилось: отрывок из «Руслана и Людмилы» помещен подле стихотворений господина Бенедиктова и графини Ростопчиной — поэтов, которые появились в русской литературе слишком через пятнадцать лет после выхода первой поэмы Пушкина; стихотворение Батюшкова помещено между стихотворениями каких-то господ Голицына и Домонтовича и стихотворением г. Языкова; за пьесою Державина «Русские девушки», баснею Хемницера, коротеньким отрывком из «Эдипа в Афинах» Озерова, баснею Дмитриева следуют пьесы Жуковского «Голос с того света» и «Море», и все эти пьесы отделены мадригалом Дмитриева — от отрывка из поэмы Лермонтова «Хаджи Абрек». Выбор пьес — верх безвкусия: большая

224


часть их никуда не годится. Из Пушкина и Лермонтова как нарочно выбрано всё, что послабее. Неужели неизвестный составитель «Дамского альбома» не шутя думает, что наши дамы — те же дети, для которых нужно издавать хрестоматии? Неужели он думает, что наши дамы за новость прочтут крошечные отрывочки не только из «Эдипа в Афинах» и баллады Жуковского «Алина и Альсим» (четыре куплета), но даже и из поэм Пушкина и Козлова? Неужели, наконец, он думает, что его сборник чем-нибудь лучше букетов и венков граций, на которые он так красноречиво и остроумно (по-своему) нападает? Нет, несмотря на восьмнадцать картинок г. Ковригина, из которых некоторые весьма недурны, несмотря на плохо сделанный портрет Лермонтова, — «Дамский альбом» только в типографском отношении выше серобумажных изданий в этом роде, а по содержанию, по достоинству выбора он относится к категории песенников, которые выходят у нас ежегодно с искаженными стихотворениями Пушкина, перемешанными с изделиями поэтов пятнадцатого класса.

53. Руководство к всеобщей истории. Сочинение д-ра Фридриха Лоренца, орд. профессора Главного педагогического института и директора главного немецкого училища при евангелическо-лютеранской церкви св. Петра. Части II отделение I. Санкт-Петербург. 1844. В тип. Н. Греча. В 8-ю д. л. 507 стр.1

«Руководство к всеобщей истории профессора Лоренца, когда оно будет издано вполне, должно составить собою эпоху в учебно-исторической русской литературе. Нельзя желать лучшего руководства к изучению всеобщей истории для средних учебных заведений. Многие, пожалуй, найдут книгу неудобною по причине ее обширности. Это решительный предрассудок. Нет ничего гибельнее для способностей учащихся молодых людей, как краткие руководства, которые ничего не говорят ни рассудку, ни воображению, а должны усвояться только памятью. Другие, может быть, найдут книгу г. Лоренца слишком высокою для средних учебных заведений. По нашему мнению, это опять предрассудок. С наукою шутить не годится, и ее не должно опускать до юных понятий, но юные понятия должно напрягать и возвышать до нее. Мы читали историю г. Лоренца и не нашли в ней ничего такого, что для молодых людей, перешедших за четырнадцатилетний возраст, было бы недостижимо или мудрено. Всё истинное и прекрасное просто и понятно, а книга г.Лоренца изложена столь же ясно, последовательно, сколько и учено. Это не сбор фактов, а живая картина, систематически и ясно изложенная. Последующее выходит в ней из предыдуще-

225


го, все события сцеплены живою связью идеи. Поэтому нисколько не удивительно, что только одна половина (если еще не треть) средней истории вышла у г. Лоренца почти равною по объему древней истории. Такая соответственность в частях сочинения явилась не вследствие произвола автора, но проистекала из соответственности событий, в которой находятся эти исторические эпохи, и доказывает органическую стройность сочинения. Можно наверное сказать, что новая история выйдет в сочинении г. Лоренца гораздо обширнее средней, хотя автор и останется верен своему плану и один раз принятому размеру: ибо объем древней истории, принятый автором, уже необходимо определил у него и объем истории следующих двух эпох истории человечества.

Когда выйдет конец истории средних веков, мы поговорим о ней подробнее. В вышедшем теперь первом отделении второй части «Всеобщей истории» г. Лоренца изложены события от Августа до Крестовых походов. Особенно мастерски представлены преобразование древнего мира, эпоха Карла Великого и борьба папизма с светскою властию.

Вообще, мы не слишком большую похвалу сделали бы сочинению г. Лоренца, если б назвали его лучшим сочинением в этом роде на русском языке, ибо, за исключением истории г. Смарагдова, у нас нет ничего порядочного по части учебно-исторической литературы. Книга г. Лоренца была бы из лучших во всякой европейской литературе.

Желательно было бы, чтоб г. Лоренц издал, в виде прибавления к своей книге, географические карты и синхронистические таблицы.

Издание книги опрятно, но, к сожалению, преисполнено опечаток.1

54. Воскресные посиделки, книжка для доброго народа русского. Второй пяток. Санкт-Петербург. 1844. В тип. Жернакова. В 12-ю д. л. 160 стр.2

И в этом пятке, как и в первом,3 бочар Долотов, образцовый усадебник Бывалин, разносчик Пахом, Иван Штыков, староста Феклист и мельник Трифон продолжают играть роли учителей доброго народа русского. Мы уже знакомы с этими учителями из первого пятка «Посиделок» и потому не удивляемся, что рассказы их часто безграмотны: где же бочару или разносчику можно было выучиться грамматике? Но замечательно, что у этих, повидимому, простых людей разыгрывается воображение, как будто у какого-нибудь сочинителя, и они несут такую небылицу, что уши вянут. Вот, например, бочар Долотов, рассказывая повесть о том, как в огород Антропа зашел боров

226


соседа Панкратья и как они за то подрались, — говорит, «что боров был не русский, а иностранный, заплачен был ровно пятьдесят целковых и приносил собою (уж не на себе ли?) каждый год чистого барыша одними поросятами более тридцати целковых» (стр. 3). Может быть, иностранные боровы и рожают поросят, — не знаем, но наши, российские — другое дело! Иван Бывалин пустился в металлургию и, заговорив о том, какие есть металлы в земле, рассказывает о бронзе и жести. Стало быть, бронза и жесть находятся в земле? Но это бы еще ничего. А странно, что медью обшивают внутренность кораблей (стр. 11) и что «олово металл белый, словно серебро, и такой мягкий, что булавку в него легко продеть (стр. 11). — «Ежели чугун растопить, то он получает большую крепость и есть именно то, что называется железом». Стало быть, растопленный чугун есть именно то, что называется железом? А главное дело в том, что, как всякому известно, кто бывал на железных заводах, железо получается из чугуна не посредством плавки, а посредством ковки его! Тот же Бывалин, рассказывая, «что такое часы и какие часы бывают», уверяет, что на солнечных стрелка стоит стоймя, и все двенадцать часов начерчены на часовой доске (стр. 133). Стоймя по-русски значит перпендикулярно, а всякий знает, что на солнечных часах стрелка становится в наклоненном положении; на доске же чертится не 12 часов, а столько, сколько бывает в самом должайшем дне.

Он же, Бывалин, повествует о том, какие беды бывают, коли слишком рано хоронить покойников. Дело вот в чем. В селе умер мужик; в избу пошло много народу, особенно баб, печь блины к похоронам. Чтоб покойник не мешал, то его вынесли в клеть на время. Ночь шла весело в работе и песнях. У старика осталась только молодая жена. Надобно было отнести квашню в клеть, где стоял (заметьте: стоял!) покойник. Вдова взялась за квашонку, толкнула дверь: «Глядь! покойник в саване стоит на пороге и сердито поглядывает на свою вдовушку. Все бабенки обомлели со страха и попрятались, кто куда мог. Осталась только вдова, которую мертвец схватил за косу и знатно отвозил по избе, потому что он слышал весь разговор, разбудивший мертвого. На поверку вышло, что старик не умер, а был только в сильном обмороке». Всё это могло быть и так, но мы решительно не знаем, где есть между «добрым» народом русским такое село, в котором в день смерти крестьянина, хотя бы и старого, собираются бабы печь блины и петь песни? Мы уверены, что если бы очнувшемуся старику попался на глаза Иван Бывалин, то старик поступил бы с ним так же, как и с своею женою, и поделом: не рассказывай небывальщин, г. Иван Бывалин!

Хороши наставления и старосты Феклиста; вот, например, рецепт его, как делать самый крепкий уксус: «В ведерный бо-

227


ченок, который купить в кабаке, влить 10 ковшей речной воды» и проч..., «всё это сделать в первую или вторую четверть месяца, а отнюдь не на ущерб... ходить около уксуса всегда одному и тому же и всего лучше после бани. Никому другому и особенно женщине никогда к боченку не касаться». По расчету Феклиста, ведерный боченок уксуса даст чистого барыша 17 рублей ассигнациями, а 10 боченков 170 рублей. Может быть, — если будут охотники до уксуса; но мы не можем понять, какая связь между уксусом и ущербом луны? А еще более недоразумеваем, почему женщина никогда не должна прикасаться к боченку с уксусом? Вообще, в «Воскресных посиделках» женщины играют незавидную роль. Лукерью ругают распутницею, а она «мигом вцепилась однодворцу в его космы и ну таскать его, потому что была сильна и дородна» (стр. 5). Очнувшийся от обморока старик схватил свою жену и знатно отвозил по избе (стр. 30). Абрам или расхохочется, или прибьет жену свою Таню (стр. 36). Кате — печатает на лбу немка Каролина Карловна, что она (т. е. Катя) подслушивает у дверей (стр. 47). Парфентьевна стала было унимать мужа своего от пьянства, а он ну ее подзатыльниками кормить (стр. 54). И мало ли чего прочего-иного достается бедным женщинам в «Воскресных посиделках»!

Из всех рассказчиков самый красноречивый, без сомнения, Иван Штыков. Он до того увлекается ораторским талантом, что рассказывает, будто под Бородиным были ратники в чем попало: «в кафтанах сермяжных, в тулупах, в поддёвках, с ножами, косами, ломами, дреколиями, а у иных были ружья и сабли» (стр. 55). В другом рассказе разбойник Фуфоркин «колет штыком солдат, словно мух» (стало быть, мух можно колоть штыками), кандалы свои разбивает ружейным прикладом, грабит деньги и зажигает пуховики! Но и Трифон, мельник, тоже парень не промах; особенно он отличился в повести: «Люба честь, коли нечего есть». Изволите видеть: у князя Раменина был сын и был камердинер. Князь умер и, умирая, камердинера назначил управителем в село Провольное, а сыну велел беречь верного слугу. Хорошо.

Сергею пришла мысль сочетаться законным браком с сиротою Натальей, потому что «ее истинно удивительная красота и пригожество по сердцу управителю». И он женился. Хорошо. Вдруг приезжает в деревню молодой князь и «занялся своими потехами и удовольствиями. К нему много наезжало приятелей, и они занимались усердно охотою, пирами, прогулками и тем, что ласкали деревенских девушек и молодок. Наталья, жена управителя, в особенности понравилась молодому князю. Он напрямки сказал ей, что хочет иметь ее своею любовницею, за что озолотит с ног до головы и ее и мужа». Князь говорит напрямки, потому видно, что человек был прямой. Но и Наталья

228


наотрез отказала. Князь — опять-таки как человек прямой — «велел отобрать всё имущество Сергея, одеть его и жену его в смурые кафтаны, обуть в лапти и без гроша денег отправить пешком с конным доезжачим в соседнее село пасти стада овец. Сказано — сделано. Воля господская должна быть свято выполнена».

Потом князь женился и занимался устройством домашнего счастия. В таких приятных занятиях он вспомнил о Сергее, поскакал к нему на почтовых и 20 июня 1803 года выскочил из кареты и бросился к верным и несчастным своим слугам, посадил их в свою карету, ввез в село и проч., и проч., сделал главным управляющим, дал 10 000 рублей жалованья... и всё это потому, что князь был человек прямой. Очень правдоподобно и очень наставительно!

Знакомый нам Бывалин рассказывает быль русского мужичка Ивана Сусанина и уверяет, что «Козьма Минич Сухорукой, которого зовут Мининым, и князь Пожарский — возвели на престол русской государя царя Михаила Феодоровича». Проговорился Бывалин, хотя ниже и поправился, говоря, что послы земского совета пригласили Михаила Феодоровича на царство. Нам кажется, напрасно Бывалин пускается в историю, если не знает ее... Право!

Вообще, во всех статьях второго пятка те же достоинства, как и в статьях первого пятка. Сочинитель или сочинители взялись не за свое дело — учить «добрый» народ русский. Учить его могут только те, которые с истинным литературным талантом и высоким образованием соединяют теплую любовь к народу, понимают его потребности, сочувствуют его нуждам. В Англии для народа пишут такие люди, как лорд Брум, во Франции Ламартин, Дюпен. А у нас большею частию принимаются за это дело бог знает кто.

55. Антология из Жан Поля Рихтера. Санкт-Петербург. В типографии К. Жернакова.. 1844. В 8-ю д. л. 177 стр.1

Переводчик думал оказать великую услугу русской публике изданием этой книжки. По его собственным словам, она должна «возбудить у нас желание изучить подробнее бессмертного гения Германии (т. е. Жан Поля Рихтера!!...), философа, натуралиста и живописца нравов» и «утолить в читателях, прельщенных французскими романами, возбужденную ими жажду в новом, чистом, живом источнике». Стало быть, цель двояко полезная! Русской публике после этого ничего не остается, как низко присесть перед любезным и обязательным г. Б.,2 переводчиком и издателем «Антологии из Жан Поля Рихтера»...

229


Г-н Б. питает к Жан Полю Рихтеру любовь, доходящую до страсти, до энтузиазма, любовь тем более благородную, что она совершенно одинока, ибо ее никто не разделяет с ним. Нельзя не согласиться, что в такой любви есть что-то умилительное, возбуждающее в других если не симпатию, то сострадание. Так как Жан Поль владеет более сердцем, чем умом г-на Б., и как г. Б. более «обожает», чем постигает Жан Поля, — то совершенно понятно, почему г. Б. видит в Жан Поле бессмертного гения, великого писателя, родного брата Гёте и Шиллеру. Энтузиазм всегда неумерен и опрометчив, — оттого он всегда и расходится с истиною. Жан Поль в свое время был явлением действительно замечательным и не без основания пользовался титлом знаменитого писателя; но великим писателем, бессмертным гением он никогда не был и с Гёте и Шиллером, особенно с первым, никогда и ни в каком родстве не состоял. Поэтому нам особенно неуместным кажется применение к Жан Полю стихов Баратынского к Гёте, которые г. Б. взял эпиграфом к «Антологии»:

С природой одною он жизнью дышал,

Ручья разумел лепетанье

И говор древесных листов понимал

И чувствовал трав прозябанье;

Была ему звездная книга ясна,

И с ним говорила морская волна.1

Мы далеки от того, чтоб унижать достоинство Жан Поля, но тем не менее не затруднимся сказать, что эти стихи к нему вовсе не идут. Наполеоновские генералы были все люди с замечательными военными дарованиями и доселе пользуются большою известностью; однако ни об одном из них нельзя говорить и писать того, что можно говорить и писать о Наполеоне. Много на свете есть высоких гор, но это не мешает им быть ниже каждой горы, которая в соседстве Монблана или Эльбруса считается очень незначительною горою. Есть большая разница между замечательным и даже знаменитым человеком и между великим человеком. Для наполеоновских генералов большая честь занимать место на барельефах пьедестала его колоссальной статуи или своими миниатюрными изображениями составлять рамку для его большого портрета: в таком точно отношении находится Жан Поль к Гёте или Шиллеру. Против этой истины, утвержденной национальным сознанием целой Германии и всего просвещенного мира, не устоит ничей личный энтузиазм.

Жан Поль навсегда утвердил за собою почетное место в немецкой литературе. Он имел сильное влияние на современную ему Германию, которая уже так мало походит на современную нам Германию. Хотя от смерти Жан Поля едва ли прошло два

230


дцать лет, однако в это время в умственной жизни германцев произошло много великих переворотов, возникло много новых вопросов, и вообще направление Германии и ее симпатии значительно изменились. Несмотря на то, Жан Поль всегда будет находить себе в Германии обширный круг читателей, а Германия всегда с любовию будет воспоминать о нем, как воспоминает возмужалый человек о добром и умном учителе своей юности или о книге, которая уже не удовлетворяет его вкусам и требованиям, но которая в его юношеские лета была столько же полезною для него, сколько и любимою им книгою. Но из всего этого еще не следует, что Жан Поль был великим писателем, гением. Он обладал замечательно сильным талантом, принявшим, впрочем, до дикости странное направление и уродливо развившимся. Этому, конечно, много способствовал аскетический дух немецкой нации, узкость и теснота ее общественной жизни, которые способствуют сильному внутреннему развитию отдельных лиц, но задушают всякое социальное, богатое широкими симпатиями развитие людей, рожденных для общества. Такие гениальные личности, как Гёте и Шиллер, собственною силою могли вырваться из этой душной сферы и, не переставая быть национальными писателями, возвыситься в то же время до всемирно-исторического значения. Но такие, впрочем, яркие и сильные таланты, как Гофман и Рихтер, не могли не поддаться гибельному влиянию дурных сторон общественности, которою они окружены были, как воздухом. По таланту Гофман вообще выше и замечательнее Рихтера. Юмор Гофмана гораздо жизненнее, существеннее и жгучее юмора Жан Поля — и немецкие гофраты, филистеры и педанты должны чувствовать до костей своих силу юмористического Гофманова бича. Какою мастерскою кистию изобразил Гофман почтенного князя Ириниуса, его комический двор и его микроскопическое государство! Какою глубиною дышит его превосходная повесть «Мейстер Иоганн Вахт»! Сколько прекрасных и новых мыслей о глубоких тайнах искусства высказал в самой поэтической форме этот человек, одаренный такою богато артистическою натурою! И всё это не помешало ему вдаться в самый нелепый и чудовищный фантазм, в котором, как многоценная жемчужина в тине, потонул его блестящий и могучий талант! Что же загнало его в туманную область фантазерства, в это царство саламандр, духов, карликов и чудищ, если не смрадная атмосфера гофратства, филистерства, педантизма, словом, скука и пошлость общественной жизни, в которой он задыхался и из которой готов был бежать хоть в дом сумасшедших?.. Жан Поль был совсем другой натуры. Преобладающею стороною всего его существа было чувство, более пламенное и задушевное, чем сильное и крепкое, более расплывающееся, чем сосредоточенное и подчиненное разуму, более гу-

231


манное, чем многостороннее. Говорят, что Жан Поль не мог не заплакать от умиления, видя человека с лицом, сияющим от довольства и счастия. Дух его был по преимуществу внутренний и созерцательный. Поэтому его высочайшим идеалом человека была красота внутреннего развития личности, без всякого отношения ее к обществу, — и пафос всего его существования составляла не разумная деятельность, силящаяся вносить в действительность свои собственные идеалы, но природа, луна, солнце, весна, роса, ручьи, облака, цветы, ночь, звездное небо. Полная елейной, несколько сантиментальной и расплывающейся любви, натура Жан Поля была ясна, спокойна и кротка. Он был одним из тех характеров, которые всегда делаются средоточием избранного дружеского кружка и обнаруживают на него часто одностороннее, но всегда прекрасное и благодетельное влияние. Из всех душевных способностей в Жан Поле особенно сильна была фантазия, так что она преобладала у него над самым разумом, которому не совсем недоступно было царство идей. Для такого человека всё равно, где бы ни жить, и он может быть доволен всяким обществом, лишь бы оно не мешало ему жить внутри самого себя; а так как немецкое общество (особенно в то время) всего менее способно вызывать человека из внутреннего мира души его и всего способнее, так сказать, вгонять его туда, — то аскетический, в дико странных формах выразившийся дух сочинений Жан Поля становится совершенно понятен. Жан Поль не знал, подобно Гофману, ни отчаяния, ни негодования, ни жгучих страстей, и потому ему не трудно было всегда держаться на каких-то недостижимых созерцательных высотах, не опирающихся ни на какое действительное основание, и писать языком по большей части эпически спокойным, тяжеловато возвышенным, нередко натянутым и всегда туманным. Он был романтик в душе, и если спускался на минуту с своих заоблачных высот, озаренных холодным светом ночной луны, то не иначе, как для того, чтоб подивиться, как люди могут не быть романтиками, и тогда-то разыгрывался его добродушный юмор, который никого не кусал и не сердил, как юмор Гофмана. Герои его романов, или, лучше сказать, его выспренних фантазий, всё люди восторженные, которые живут в одних высоких, поэтических мгновениях жизни, никогда не зевают и всегда импровизируют вместо того, чтоб говорить. Надо отдать им полную справедливость — они люди прекрасные, но только с ними скука смертельная. Так, например, в одном своем сочинении Жан Поль представляет поэта Фирмиана, имевшего несчастие жениться на Ленетте, самой прозаической и ограниченной женщине, которая ничего в мире не видит выше и важнее кухни. И действительно: вы видите, что Фирмиан — человек возвышенный и восторженный, а Ленетта — не более, как хорошая кухарка; но в то

232


же время вы чувствуете, что вам легче было бы провести всю жизнь вашу с Ленеттою, женившись на ней, чем одну неделю прожить с Фирмианом в одной комнате и слушать его восторженные монологи к луне и солнцу, к жизни и смерти, к небу и к аду.

Г-н Б. очень хорошо сделал, поместив в своей книге статью умного французского литератора Филарета Шаля «Очерк литературного характера Жан Поля»; только он не понял, что этот «очерк» служит самым сильным опровержением его собственного мнения о великости Жан Поля как писателя. Как ловкий француз, Филарет Шаль не выговаривает ясно своей мысли, но, посредством тонкой и легкой иронии, грациозно разлитой вего статье, предоставляет угадать свою мысль самому читателю. В этом нельзя не убедиться, прочтя эти строки:

Немцы прозвали его единственным: Жан Поль derEinzige.

Они были правы. Он был так особен, отличен от других, что никто не дерзнул передать его произведения ни на одном европейском языке. Госпожа Сталь сделала легкий очерк его литературного характера; в нем заметно более блеска, нежели верности. Он жаловался на это с прискорбием. «Ах, сударыня, — восклицал он с шутливым добродушием, — оставьте меня варваром, вы изображаете меня слишком прекрасным!» Переводчики, ослепленные лучезарным сиянием гения, со страхом отступили от дивного феномена. Он написал около шестидесяти томов; никогда не видали еще подобного слога. Это хаос вводных предложений, подразумеваний; карнавал мыслей и языка; заселение новых слов, приходящих, по прихоти автора, требовать права гражданства в речи; периоды на трех страницах, без знаков соединения, состоящие изо ста фраз; вводные предложения порождают другие и так далее; подобия на подобиях, заимствованные у искусств, у ремесл, у самой глубокой учености. И в этом лабиринте нет ариадниной нити, чтоб показать вам дорогу; какая-то новая география: города, нигде не существовавшие — Гакрау, Шеэрау, Блинлох, Флакифинген; лексикон, грамматика, эстетика, создания воображения; князья, маркизы, о которых никто никогда не слыхивал, приходящие, как говорит Мольер, montrer le bout de leur nez,* неизвестно зачем; короли, возводимые на вымышленные престолы; государственные советники и министры, являющиеся неизвестно откуда и переносящие терпеливо насмешки, и всё это удивительным образом переплетено, убрано цитатами, междометиями, восклицаниями, каламбурами, эпиграммами, усеяно неожиданными порывами, трогательными сценами, белыми листками, отступлениями, которым посвящаются иногда целые томы, эпизодами, между которыми заблуждаетсяглавный предмет.

Далее Филарет Шаль называет Жан Поля «писателем столь необъятным, столь мало читаемым, гением совершенно германским, покрытым для других наций тройным покрывалом, — единственным оригинальным писателем, столь оригинальным, что он не нашел себе ни подражателя в своем отечестве, ни переводчика у других народов». Всё это сильно противоречит мнению о великости и гениальности Жан Поля. Одно из первых и непреложных условий, составляющих великого писателя, ге-


* показать кончик своего носа (франц.). — Ред.

233


ния, есть простота, определенность, ясность и общедоступность изложения и слога, как свидетельство ясности и определенности его идей. Обыкновенные писатели потому пишут ясно и общепонятно, что их идеи обыкновенны и ничтожны; великие писатели пишут ясно и определенно потому, что вполне владеют своими идеями, и если их сочинения недоступны массам, — это не по мудрености изложения, а по высоте идей. Великие писатели даже в стихах умеют соединить красоту поэтического изложения с простотою почти прозаическою. Чем общее, следовательно, огромнее содержание творений великого писателя, тем доступнее они для всех наций, тем более они суть достояние не одного какого-нибудь народа, но целого человечества. Как ни вытягивайте под эту меру доброго Жан Поля, он скорее перервется пополам, чем подойдет под нее. Особенно не допустит его, даже и на цыпочках, если хотите, на каких угодно длинных ходулях, дотянуться до нее эта справедливая характеристика Филарета Шаля:

Если рассматривать Жан Поля в отношении к искусству и к исполнению, он стоит ниже Сервантеса. В его произведениях обозначается недостаток целого, связи и плавности. Чтение их оставляет впечатления неясные и противоположные. Из этого хаоса мыслей и чувств, как с раскаленного железа, брызжут тысячи искр, пламенных, высоких, комических: но это хаос. Один стиль этих дивных созданий есть уже феномен: девственная дубрава, ветви которой, переплетенные между собою, образуют непроницаемую ограду, представляет вам неодолимые препятствия. Язык, метафоры, правописание, — всё облекается у Жан Поля в праздничную одежду.

Между тем, нет никакого сомнения, что Жан Поль — писатель, заслуживающий всякого внимания, и что из 60-ти томов его сочинений можно выжать томов шесть более или менее интересных вещей, имеющих редко безотносительное, но чаще всего свое относительное достоинство. Желая говорить с доказательствами, мы должны прибегнуть к выпискам. Вот несколько мыслей о назначении и судьбе женщины в нашем обществе:

Я думал в то время о той брачной лотерее, в которой молодые девушки выбирают себе супруга-властителя на той поре жизни, когда сердце их согрето чувством, но разум не просветлен. В их душе пустота, и среди этой пустоты горит пламя, как горел пламень на жертвеннике в храме Весты без образа божества. Идол подавал знак, чтоб подошли к жертвеннику, и жертвоприношенье совершалось. — Я думал, что она подвергнется обыкновенной участи своих подруг, что и она увянет, как цветок, сорванный и измятый грубою людскою рукою. Как быстро пробегут эти прекрасные дни кратковременной весны женской жизни! Не походила ли она, как почти все невесты, на тех младенцев, что Гарофало любил помещать в своих картинах: они тихо почивают; над их головками ангел держит терновый венец. Терновый венец есть брак: лишь только они просыпаются, ангел роняет венец, и уязвленное чело покрывается кровию. Все эти мысли меня занимали, но не от них навернулись у меня

234


слезы на глаза. Всякий раз, как я устремлял взоры на это белое и розовое лицо, столь грациозное, приветливое, доброе, я внутренно покушался воскликнуть: «О, не будь так весела, несчастная жертва! Это нежное сердце, хранимое тобою в груди, жаждет чистых и тихих наслаждений; ты сама того не знаешь... огонь грубой страсти испепелит его; но грациозные, бесцветные сновидения, рождающиеся на домашней подушке, не могут осчастливить этой милой головки...

Ты не предугадываешь, юная дева-невеста, что этот цветок твоей благоухающей молодости превратится в грубый источник, в котором человек будет утолять свою жажду. Он скоро не будет требовать от тебя ни чувствительной души, ни доброго и светлого ума; он в тебе будет ценить одну лишь работу рук, пот лица и быстроту твоих шагов, и если ты, в душевном расслаблении, будешь хранить долгое молчание и оставишь его в покое, он благословит свою судьбу. Этот свод безграничный и вечный, этот ковчег эмпирея, величественная вселенная — не привлекут твоих взоров и превратятся для тебя в бедное жилище, в убежище для хозяйства: ты будешь замечать в нем лишь одни веревки, дрова, куски ветчины, прядильные станки и изредка, в лучшие дни, визит в твоей приемной. Ты будешь смотреть на солнце, как на огромный шар, висящий над твоею головою, чтоб согревать, подобно печке, вселенную: на месяц, как на один из тех кристальных шаров, что ночью употребляют башмачники для освещения своей мастерской. Гордый Рейн не удивит тебя своим величием: ты будешь ценить его лишь в мелких местах, где безопасно можно полоскать белье. Боже мой! Рейн, превращенный в щелочной котел! Да и сам океан будет представляться тебе водоемом копченых сельдей. Из бесчисленного множества немецких книг ты изберешь себе одну: календарь на текущий год; и, благодаря положению, занимаемому тобою в лествице живущих, ты едва ли найдешь в газетах что-либо для тебя занимательного, разве только известия о приехавших иностранцах с паспортами в руках и остановившихся в соседней гостинице. Того требует положение женщины в свете, как говорят философы, ее космологический nexus.*

Ты родилась для большого счастия: но как тебе достигнуть счастия? Твой бедный супруг не в состоянии даровать тебе лучшей участи, и общество не позволило бы ему иначе обращаться с тобой! Смерть внезапно, навестит тебя, когда года доведут до равнодушия твое чувствительное сердце, добрые семена, зароненные в нем заботливой природой, еще не созреют, и ты уже переселишься в то блаженное небо, куда зовет тебя другое, улыбающееся будущее.

Вы удивитесь моей печали? Да не то же ли совершается каждую неделю перед моими глазами с душами, лишь только они выберут земною обителью женское тело.

Мать бедного сердца, которое ты хочешь осчастливить несчастием, соединяя его навеки с другим сердцем, им нелюбимым, выслушай меня! Положим, что дочь твоя не погибнет под тяжестью жалкой участи, тобой ей предназначенной; но не превратила ли ты для нее роскошное сновидение жизни в бесплодный сон, не похитила ли ты у нее счастливые острова любви, все цветы, их украшающие, очаровательные дни, в них проведенные, и чувство, всегда полное восторга, с которым мы еще раз возвращаемся к ним, когда покрытые цветами холмы удаляются на дальний горизонт? Если твое материнское сердце вкусило радости, не лишай их своей дочери; а если другие были так жестоки, что похитили их у тебя, вспомни долгие мученья, тобою претерпенные, и не передавай этого печального наследия!


* обязательство (латин.). — Ред.

235


 Положим даже, что твоя дочь осчастливит похитителя ее души представь же себе — чем она была бы для предмета, любимого се сердцем, и скажи — не достойна ли лучшей участи, как увеселять придверника навсегда закрывшейся за нею темницы? Но редко так счастливо сбывается. — Ты соберешь богатую жатву страданий и отяготишь душу двойным преступлением, — с одной стороны, немое отчаяние твоей дочери с другой — равнодушие к ней мужа, который позднее почувствует к ней отвращение или ненависть. Ты помрачишь ее молодость, ту эпоху жизни, когда каждое творение нуждается первых лучей солнца. О, лучше затми облаком печали все другие однообразные периоды жизни, так походящие друг на друга; но допускай идти холодному дождю на ее заре, пускай солнце взойдет тихо и радостно на безоблачном небе, да не бледнеют его лучи до полудни; не покрывай мраком это единственное утро жизни, никогда не возвратимое, раз утраченное и ничем не заменяемое!

Но если ты отдаешь на жертву своим честолюбивым намерениям, своему деспотизму не только радости, самые сладкие чувства, счастливый брак, улыбающиеся надежды и целые поколения, но и самое существование той, которую принуждаешь отдать руку не задушевному другу, — кто может оправдать тебя в твоих собственных глазах или высушить твои слезы, если твоя дочь, по своей добродетели, повинуется, молчит и умирает, подобно монахам-траппистам, не осмеливающимся нарушить обет молчания даже тогда, когда их монастырь делается жертвою неистового пламени; если дочь твоя, как плод, которого одна сторона пользуется лучами солнца, а другая в тени, — краснеет снаружи, между тем как сохнет внутри и не достигает зрелости; если дочь твоя, говорю я, открывает тебе свое растерзанное сердце и являет в весне жизни бледность и скорбь могильную, если тебе невозможно ее утешить, потому что совесть не щадит тебя от имени детоубийцы, наконец, если твоя жертва, изнуренная, лежит здесь пред тобою и без чувств рыдает; если это существо, лишившись сил в столь трудной и ранней борьбе, с прощением на устах и укоризною в растерзанных и мутных взорах, с судорожным трепетом, падает в бездонное море смерти... и ты стоишь на берегу и видишь ее, поглощенную еще в свежем цвете молодости:— о, виновная мать! Кто тебя утешит на краю этой бездны, куда ты насильно вовлекла ее; если ты еще сберегла свое сердце, — отчаянье убьет его, как оно убило сердце твоей дочери... Если же ты не виновна, я зову тебя — иди, присутствуй при этой жестокой смерти, смерти каждой минуты; я спрашиваю тебя: твое дитя должно ли так погибнуть?

Какая бедная душа не произнесла хоть однажды тщетные молитвы любви и, расслабленная ледяным ядом, не могла поднять отяжелевшего языка! Продолжай любить, пламенная душа! Подобная весенним цветам, ночным бабочкам, нежная и мягкая любовь наконец проникнет сквозь оцепененную морозом душу, и сердце, жаждущее другого сердца, наконец его найдет.

Всё это обнаруживает в Жан Поле душу любящую, чистую, добродетельную; всё это согрето у него убеждением и чувством, всё так хорошо, мило, трогательно, а главное — всё это так истинно. О том же именно говорит и Жорж Занд. Но что такое перед ее страстными, огненными страницами эти добросердечные излияния достолюбезного Жан Поля? — Милый лепет умного и доброго ребенка в сравнении с громовою речью возмужалого человека, исполненного глубокого сознания и могучего негодования!.. Жалкое положение женщины в обществе возбуждает живое сострадание Жан Поля — он оплакивает

236


но не перестает на него смотреть, как на неизбежное и изменяемое; Жорж Занд, напротив, видит в нем следствие исторического развития, которое уже совершило свой цикл. В глазах Жан Поля мать, торгующая счастием целой жизни своей дочери, есть явление как бы случайное, нарушающее собою гармонию общественной нравственности, — и он хлопочет силою кроткого, теплого убеждения исправить таковую «дражайшую родительницу», если бы оная нашлась где-нибудь, не подозревая в своем простодушии, что на таких матерей не действуют красноречивые строки. В то же время он видит в поступке такой матери только злоупотребление права, а самое право признает неотъемлемым, — и если бы бедная дочь, принесенная матерью в жертву своей корысти, прибегла к Жан Полю с жалобою растерзанного сердца и глубоко оскорбленного я поруганного своего человеческого достоинства, — добродушный Жан Поль, со всею филистерскою елейностию любящего сердца, утешил бы ее красноречивыми советами — терпеливо покориться ее участи, к радости погубивших ее извергов-спекулянтов. Он сказал бы ей: «О дева! (Жан Поль любил это смешное слово) ты носишь терновый венец на окровавленной главе; зато вечные розы цветут в груди твоей». Не знаем, могло ли бы деву сделать счастливою подобное утешение; но знаем, что от таких утешений общественные раны никогда не излечатся и что человек, выговаривающий такие утешения высоким до напыщенности слогом, как великие истины, толчет воду в ступе, ибо позволяет всему оставаться так, как оно есть. Сколько людей, и как уже давно, доказали верно и несомненно, что взаимная любовь между людьми есть лучшая гарантия их общей безопасности и благосостояния; но люди тем не менее не хотят согласиться на такую любовь! Я очень рад, если вследствие любви меня никто не ограбит и не убьет на большой дороге, но, при отсутствии строгого полицейского надзора, я никак не положусь на любовь моих ближних... Конечно, естественная любовь матери к дочери — хорошая порука в том, что мать не выдаст своей дочери насильно за какого-нибудь негодяя (ибо всякий мужчина, способный насильно жениться, есть негодяй); но всё-таки мое сердце меньше обливается кровию при мысли о насильственных браках, когда возможность их уничтожена строгостию ясно и положительно высказанных законов...

Дитя должно быть для вас священнее настоящего, которое состоит из вещей и людей образовавшихся. Вникните в великое значение детского возраста! Воспитывая дитя, вы трудитесь для будущего, заготовляете ему богатую жатву; не бросайте же на бразду земли пороху, который взорвет мину; но посейте на ней зерно хлебное, которое принесет плод и насытит душу. Дайте этому маленькому ангелу, готовому утратить свой земной рай и собирающемуся в путь далекий, неизвестный, крепкую броню против судьбы, талисман, который защищал бы его в

237


стране опасностей; даруйте ему небо и полярную звезду, которая руководила бы его в продолжение всей жизни и осветила бы перед ним мрачные страны, которые ему позднее суждено посетить. Осветите прежде всею его сердце лучом нравственного чувства: то будет заря прекрасной души Внутренний человек, подобно негру, родится белым; жизнь — вот что очерняет его. В старости величайшие примеры нравственной силы проходят мимо нас, не совращая более нашей жизни с ее пути, подобно комете, летящей мимо земли; в первой же поре детства, напротив, первый порыв любви внешней или внутренней, первые несправедливости набрасывают долгую тень или яркий свет на необозримое поле следующих возрастов.

Почему вы знаете, что младенец, рвущий цветы подле вас, не устремится некогда со своей Корсики, как бог войны, в мятежную часть света, чтоб играть бурями, срывать, очищать или сеять? Неужели для вас ничего не значило бы, воспитавши его, сделаться его Фепелоном, его Корнелиею и его Дюбуа? И если вы не могли ни сокрушить, ни поправить полета его гения (чем глубже море, тем круче его берега), вы бы могли в самом важном десятилетии жизни, на этом первом пороге, чрез который проходят все чувства, посещающие человеческое сердце, сковать возникающую силу льва и опутать его нежнейшими привычками прекрасного сердца и всеми узами любви.

Всё это прекрасно, но всего этого мало. Что детей должно воспитывать хорошо, — об этом многие говорили и писали, и потому вопрос давно уже не в том, должно ли воспитывать детей, а в том, как должно воспитывать и в чем должно состоять основное начало истинного воспитания. У Жан Поля на все болезни одно лекарство и для всех целей одно средство — любовь. Но ведь и госпожа Простакова любила же своего Митрофанушку, и Брут любил своих сыновей: любовь одна, а ее характер и проявление совершенно различны. Что же дало ей это различие? — То, что в первой есть только смысл, нонет никакой мысли, а во второй, кроме смысла, есть еще и мысль. Чтоб развить любовь в молодом сердце, надо заставить его полюбить что-нибудь, — и это «что-нибудь» должно быть истиною, мыслию. Молодых людей, и дома и в школах, учат любить правду, ненавидеть ложь, а когда они вступят в жизнь, их гонят за правду, и их правдивость называют гордостью, самонадеянностью, буйством и «вольнодумством» — любимое слово филистеров и гофратов... Итак, вопрос в том, должно ли детей воспитывать так, чтобы они могли уживаться с обществом, или должно желать, чтобы общество сделалось способным уживаться с людьми благовоспитанными. Этот вопрос важнее вопросов о всевозможных родах любви.

— Любишь ли ты меня? — воскликнул молодой человек в минуту чистейшего восторга любви, в то мгновение, когда души встречаются и отдаются друг другу. — Молодая девушка взглянула на него и молчала.

—  О, если ты меня любишь, — продолжал он:— заговори! Но она взглянула на него, не будучи в состоянии говорить.

—  Да, я был слишком счастлив, я надеялся, что ты меня любишь; всё теперь исчезло — надежда и блаженство!

238


— Возлюбленный, неужели я тебя не люблю? — и она повторила вопрос.

— О, зачем так поздно произнесла ты эти небесные звуки!

— Я была слишком счастлива, я не могла говорить; только тогда возвращен мне был дар слова, когда ты передал мне свою скорбь...

Немножко детски, немножко сантиментально, а хорошо! Мы по собственному опыту знаем, как сильно и как освежительно действуют на юные души подобные романтические мысли, изложенные таким эпически торжественным языком, с оттенком мистицизма. Но у Жан Поля есть вещи, гораздо лучшие и высшие. Такова, например, его пьеса «Уничтожение» (DieVernichtung), в которой высокая мысль облечена в образы, часто странные и дикие, но тем не менее грандиозные, изложение несколько натянуто, но тем не менее исполнено блеска могучей фантазии. «Сон несчастного под новый год», которым оканчивается «Антология», принадлежит к числу особенно полезных для юношества пьес, потому что ее дидактизм не чужд некоторого поэтического колорита. Среди мыслей изысканных, среди сравнений натянутых, острот и каламбуров, отличающихся истинно немецкою легкостию и ловкостию, у Жан Поля встречаются мысли глубокие, сравнения верные и оригинальные, остроты меткие. Вот несколько образчиков:

Умереть за истину не значит умереть за отечество — но за весь мир. Истина, подобно Венере Медичейской, перейдет к потомству в тридцати разных отломках; но потомство их соберет; и из этих дребезгов воздвигнется богиня. Твой храм, вечная истина, теперь вполовину сокрытый под землею, воздвигнется при раскапывании могил твоих мучеников и возвысится над землею; каждая его бронзовая колонна будет попирать любимую могилу.

__________

Мысль о смерти должна для нас быть средством сделаться лучшими, но не конечною целию; если прах могильный западет в наше сердце, как земля в чашечку цветка, он его уничтожает вместо того, чтоб оплодотворить.

___________

Когда человек в присутствии моря или гор, пирамид или развалин, когда несчастие встает перед ним, готовое его поразить, — кого призывает он? — дружбу. Когда потоки гармонии прельщают его слух, когда томный свет луны играет на листьях деревьев, когда весна воскрешает природу, — кого он призывает? — любовь. И тот, кто никогда не искал ни той, ни другой, в тысячу раз беднее того, кто их обеих утратил.

___________

Знаменитые писатели не более одарены творческими способностями, чем другие люди; они одарены только большею смелостию; они, не смущаясь, выворачивают свою душу и показывают себя такими, какими они есть, твердо опираясь на свою знаменитость, между тем как другие краснеют, скрываются и ослабляют главные черты своего характера в своих произведениях.

___________

239


Старые эмигранты походят на часы с репетицией, оставшиеся несколько лет незаведенными. Когда подавишь пружинку, из всех часов дня они звонят и повторяют тот час, на котором остановились.

Вообще, из сочинений Жан Поля можно было бы выбрать для перевода на русский язык не одну весьма полезную книжку. Но, должно сказать правду, г. В., переводчик и издатель «Антологии», не обнаружил особенной разборчивости и вкуса в выборе отрывков из Жан Поля: большая половина его «Антологии» наполнена решительным пустословием, вещами, каких у Жан Поля целые томы и какие могли бы спокойно оставаться в немецком подлиннике, без всякого ущерба для русской публики, даже с большою для нее пользою, потому что чем менее печатного вздора, тем больше публика в выигрыше. Что нашел г. Б. хорошего и достойного перевода вот, например, в этих мыслях:

Дети, супруга — суть горизонтальные и вертикальные корни, привязывающие нас к земле.

________

Должно бы тщательно во время собирания винограда выжимать каждую виноградинку, ибо она более не вырастет. Праздники, торжества и радости суть праздники непостоянные; минуты восторга сердечно, о суть случайные поэтические очерки, которым более не суждено возобновляться, — и в opera seria* жизни запрещено на афише заставлять повторять трудные арии.

________

Счастлив тот, чье сердце довольствуется одним-другим сердцем и ничего более не желает, ни английского парка, ни operaseria, ни музыки Моцарта, ни картин Рафаэля, ни лунного затмения, ни даже лунного света, ни романических сцен, ни их исполнения.

________

Любовь начинает с глаз, как искусство рисованья.

________

Гениальные женщины обыкновенно бывают безбожницами, мужчины же гениальные, напротив, всегда больше веруют.

________

Нет ничего лучше сердца молодой девушки и свежего масла; только оба со временем делаются горькими.

________

Дождевая капля нежно проникает в горную пещеру и увековечивается, превращаясь в крепкое, зубчатое лезвие. Слеза человеческая еще прекраснее. Она прорезывает уязвленное око; но влажный алмаз смягчается, и глаз смотрит за ним вслед: то роса на цветке.


* серьезной оперы (итал.). — Ред.

240


Дерево, цветы которого весною были убиты морозом, осенью представляет прямую, печальную вершину, но ветви его не приносят плодов.

_________

Чтоб полюбить человека, довольно подумать об его родителях, детях, об его привязанности и привязанности, кнему питаемой.

_________

Всё, что прекрасно, — тихо. Так лучшие народы суть народы самые мирные. Тяжелая работа убивает бедных детей и бедных народов.

_________

Юноша падает на колени пред любимой женщиной, чтоб победить ее, как пехота пред кавалериею.

_________

Подозрение есть фальшивая монета истины.

_________

Различие мест, занимаемых в обществе, менее угнетает и стесняет великую душу, нежели различие полов.

_________

Хорошо, что время идет да идет; а то скоро ли дошли бы мы до вечности.

Что всё это — сущий вздор, ясно без доказательств, и, повторяем, такими пустяками наполнена большая часть «Антологии». Вероятно, переводчик в этом случае рассчитывал на имя бессмертного гения Жан Поля Рихтера, думая, что под сению этого великого имени и потертая мишура сойдет с рук за чистое золото. Это большая ошибка с его стороны. В наше время имена ровно ничего не значат, и если бы у Шекспира, Байрона, Гёте, Шиллера нашлось что-нибудь ничтожное и вздорное, его назвали бы тотчас настоящим его именем. В самом деле, «Фауст» Гёте — великое произведение, но «Стелла», «Брат и сестра» и еще многое кое-что из сочинений Гёте же — превздорные вещи. Впрочем, и не с таким неискусным выбором Жан Поль не вытеснил бы французских романов. Не только лучшие, но и сколько-нибудь порядочные романы и повести французские всегда будут читаться больше сочинений Жан Поля, ибо они дельнее их, будучи исполнены интересов настоящего, которое одно важно для живых людей, потому что оно есть последний результат всего прошедшего и непосредственная причина будущего...

Даже в порядочных пьесах Жан Поля встречаются места, при чтении которых невольно восклицаешь:

Уж подлинно Бибрус богов языком пел:
Из смертных бо его никто не разумел. 1

Поймите, например, смысл вот этих строк: «Готрейх хотя и отправился в высшую школу с обыкновенным небольшим вольнодумством, свойственным незрелому, рано развившемуся юноше, но (однако?) возвратился с сохраненною верою

241


предков иотца своего от настоящих учителей, научавших сохранять чувство древней богословии от пытливых объяснений толкователей, не обнажая корней пред светом, который содействует в людях, как и в растениях, одному лишь внешнему произрастению». Темноты этого периода никак нельзя приписать неискусству переводчика, потому что г. Б., — должно отдать ему в этом справедливость, — переводит Жан Поля мастерски, не только верно, но еще и ясно, хорошим языком передавая его мысли. И потому в отношении к переводу и вообще редакции «Антологии» нам предстоит сделать только несколько легких замечаний. Во-первых, нам не нравится, что Филарет Шаль в своем «Очерке литературного характера Жан Поля» говорит о трудности переводить Жан Поля на русский язык; во-вторых, нам кажется уж слишком простодушною заметкою, несообразною с духом времени, на отдельных пьесах выставлять: посвящается такому-то или такой-то. Посвящение книги или пьесы кем-нибудь кому-нибудь должно иметь достаточное основание, чтобы не казаться ребяческою проделкою, а эта достаточная причина должна заключаться и в именах посвящающего и того, кому посвящается сочинение, и в важности самого сочинения. Но перевод прозою пьески — с посвящением — это так же наивно, как и стишки какого-нибудь поэта, над которыми красуется: посвящается и пр. На 14-й странице мы встретили подьяческое местоимение «оную» и удивились «оному», как старой ветоши, вшитой в новое платье. На 104-й странице мы нашли повторение строк, которые уже прочли на 46-й странице. На 52 странице нас поразили какие-то загадочные буквы: к. и н., и мы тщетно старались разгадать их таинственный смысл. На 74 странице встретили имя Гесперус, которое по-русски пишется просто Геспер... Но это всё мелочи, и перевод, равно как и издание этой книжки, прекрасны. Сверх того, она украшена сходным и превосходно налитографированным портретом Жан Поля с снимком внизу его подписи.

Г-н Б. обещает продолжать издание «Антологии». Доброе дело; желаем ему полного успеха, для обеспечения которого нужно только побольше строгой разборчивости. Как бы то ни было, но «Антология из Жан Поля Рихтера» в беллетристическом бюджете нашей литературы за нынешний месяц есть единственная замечательная книга, о которой можно было сказать что-нибудь.

56. Союз любопытства с пользою, или Способ к устройству порывов страстей. Вновь изобретенное гаданье в семидольные карты, с уподобительными картинами, о коих помещены краткие рассуждения, с задачами, вопросами, шутками, загадками и пр. С приложением

242


карт. Труды И. В. Санкт-Петербург. В тип. Карла фейерштейна. 1843. В 16-ю д. л. 128 стр.1

Этой книжке приличнее было называться «Союзом книжного торгашества и шарлатанства с бессмысленностию и безграмотностию», чем «Союзом любопытства с пользою». По смыслу заглавия этого книжного чудища выходит, что оно имеет целию способствовать порывам страстей или, говоря ее диким языком, устрояет порывы страстей; но добродушный и довольный собою сочинитель хотел сказать совсем другое, т. е. не устройство, а утишение или утоление порывов страстей. И однако ж безграмотность и бессмыслица заглавия этой книжонки — ничто в сравнении с галиматьею ее содержания. Вот для образчика:

Пастух и овцы. Простота и кротость.

А. Рассуждение.

Лень обратить, на что нужно, должное внимание, обозреть чистыми глазами, обнять свободным от страстей духом; но привычка взглянуть скоро наскоро, дабы время употребить достало на всё, хотя это суетливое всё виновно — тоже за всё ввело большое число людей в такую темноту, в коей пороки представляются им блестящими предметами. Достаточное количество этой слабости, нажитое временем, привычками и заразою одних от других, увлекло почти всё из виду подобающую человеку простоту, без которой он ненадежен быть беспорочным: ибо всё, что лишено простоты, есть умысел; есть хитрый изворот; есть рождение зла; есть порча натуры человека. Некоторые простые народы, шедшие прямою путыо природы своей, служат примером, что натуральное остается таковым, ежели убережено будет от порчи, но идущее противу природы росту доброго не приносит; вот разгадки спокойствию их, сладкому чувству и совершенству разумения себя. Такой счастливец лжи не знает; сказать не то, что в сердце, не умеет; тих — как овца, прост — как дитя; но совершен — как человек.

Старайся отделить чистую искру света от груды бродящих в тумане, обманчиво мелькающих, прилипчивых пороков.

 

Б.  Ответы.

1.  Ежели пустишь талант свой в белую путь, и на это особа, гонящая ложь, обратит внимание, то может быть в трудах, могущих уравнять весы страстей. В том деле полный успех неизвестен, но, получив, войдем в награду во второе столетие жития твоего, для счастия вообще человечества определяемую.

2.  Действия твои слабее чувства, должно согласовать первые с последним; тогда, сделавшись любимцем, чрез игру чистой радости, продлиться может жизнь твоя двумя третями долее счета теперешнего.

3.  Умные люди, ценя твое праводушие, расположены почитать тебя. С их любовию жизнь протечет приятно; крепости же силы и улыбке, в самой убеленной седине, будут дивиться.

4.  Двуличность хотя тебе несродна, но изредка немножко промелькает, как бы присталая от других. Это не ввело в прямое положение деяний твоих, обещающих счастие и долгую жизнь (стр. 41—45).

243

16*


Это еще не лучшее место в книжонке: мы не выбирали а взяли наудачу. О, российская словесность!..

57. Азбука русская новейшая (,) или Букварь для обучения малолетных детей чтению, с молитвами, нравоучениями, краткими для детей повестями, с показанием чисел и таблицею умножения. Издание шестое. Санкт-Петербург. В тип. императорской Академии наук 1844. В 8-ю д. л. 47 стр.

Новые детские поздравления, в стихах, с праздниками. Подарок детям и родителям на дни рождения, именины, Рождество Христово, Новый год и Светлое Воскресенье. Второе издание. Л. Жебелева. Санкт-Петербург. 1844. В 12-ю д. л. 70 стр.1

Обе эти книжонки, несмотря на всю разницу их назначения и содержания, имеют одну и ту же цель и один и тот же характер. Первая хочет учить детей читать; вторая — предлагает выучившимся грамоте детям поздравительные стихи; первая предлагает буквы и склады русского церковного языка, нравоучения, повести, показание чисел и таблицу умножения; вторая, как уже сказано, дарит родителей и детей прескверными виршами на дни рождения, именин и разных праздников; назначение и содержание их различно, но цель одна и та же: несколько копеек серебром, выманенных у того разряда простодушной публики, которая покупает книги, руководствуясь длиннотою и вычурностию их заглавий или рекомендациями их издателей и продавцов. Сходство в характере обеих этих книжиц тоже разительно: обе они — выходцы с того света, бледные и тощие порождения давно скончавшегося на Руси классицизма блаженной памяти.2 «Азбука», она же «Букварь», явилась с эпиграфом из Ломоносова, который еще в старину употреблялся при «букварях»:

Творец, покрытому мне тьмою,
Простри премудрости лучи
И, что угодно пред тобою,
Всегда творити научи. 3

«Краткое нравоучение» в «Букваре» напоминает собою наставление, которое в повести Луганского «Колбасники и бородачи» давал своему сыну «поштенный» купчина Яков Иванович Кóрюшкин: «Не воруй, не шатайся, не пьянствуй». Но особенно забавны в «Букваре» классические стихи Шишкова:

244


Хоть весною
И тепленько,
А зимою
Холодненько

и пр.

Всё это так похоже на выходцев с того света. Сам «Букварь», он же и «Азбука», ничем не умнее помещенных в нем басен «Гусь и утка» и «Резвая коза»: зато он и вышел в свет шестым изданием. Будь он хоть крошечку поумнее составлен, на Щукином не потребовалось бы даже и второго издания.

«Новые детские поздравления» вышли вторым изданием по той же причине, по которой «Букварь» вышел шестым, и мы убеждены, что они со временем выйдут и сороковым, потому что трудно вообразить что-нибудь пошлее и нелепее этих «поздравлений», написанных совершенно во вкусе и тоне публики толкучего рынка. Кроме того, они — произведение чисто классическое, напоминающее собою эпоху громких од, которые оглушали напыщенным ревом и криком тяжело нескладных стихов. Не угодно ли послушать:

Сегодня, папенька мой милый,
У нас день ваших именин:
Позвольте, чтоб ваш сын счастливый,
Еще малютка, — и один, —
Поднес в стихах вам поздравленье:
Стихи учитель написал,
А я имел для вас терпенье
Их твердо выучить и знал,
Что это будет вам приятно,
А мне, ей, ей! всё в них понятно:
Желаю я, чтоб ангел ваш,
Семейства нашего хранитель,
Заступник наш, помощник наш,
И нас от бед оборонитель,
Дни вашей жизни так хранил,
Как, говорят, в теплице розу
Хранят зимою от морозу;
И чтоб ваш век весь соткан был,
Без грустных дней и без ненастья,
Из шелку, золота и счастья.

Эти милые стишки декламирует Митя своему папеньке или своей маменьке, и надо согласиться, что этот мальчик обладает истинно ослиным терпением, если он мог вызубрить такие варварские вирши, а его папенька или его маменька — особы очень крепколобые, если они не только допустили его выучить,

245


но еще с удовольствием выслушали от него стопудовые нежности, сочиненные учителем из семинаристов, как то видно по классической фактуре стишищев. В одном из «поздравлений» Катенька просит свою маменьку принять от нее «нелестный глас плененных ею сердец»: не чистый ли это классицизм доброго старого времени, нашедший теперь свое убежище на новом Геликоне, Аполлон которого ходит во фризовой шинели с небритой бородою? Жаль, что в этих «поздравлениях» слово папенька (впрочем, уже довольно опошлившееся) не заменено еще более пошлыми, но зато и более приличными тону «поздравлений» словами «тятенька» и «батенька», потому что эти «проздравления» явно назначены для тех сословий, которые очень заботятся об «учливости», поставляя ее в «цаловании ручки». Это, между прочим, видно и из коротенького предисловия в прозе к одной «поздравительной» пьесе: «Катенька входит в комнату к маменьке, с листочком в руках бумаги, приседает и целует у ней ручку»; а вот и самое «поздравление»:

Сегодня, маменька, в день вашего рожденья,
Молю я благость провиденья,
Чтоб от высот оно своих
Хранило ваши дни бесценны,
Для добродетелей священны,
Для нас залог всех благ земных
И струек времени златых.
Вам утра доброго желаю
И с днем рожденья поздравляю.
Стишки в подарок приношу:
Принять их ласково прошу!

Сочинитель этих дубинно-вязовых стихов присовокупляет к ним глубокомысленное замечание, что «эти стихи пригодны также и для мальчика». Мы вполне согласны с ним, если под «мальчиком» он разумеет поваренка или казачка, который не мог бы не восхитить такими «поздравительными» стихами своего «тятеньку», «батеньку» или свою «маменьку».

58. Маленький фокусник. Поучительные и занимательные домашние фокусы для детей. Санкт-Петербург. В тип. В. Соломона. 1844. В 32-ю д. л. 64 стр.1

Вот эту книжку мы назвали бы, в отличие от двух первых, романтическою, — так как она учит делать чудеса; но как эти чудеса самые естественные и нисколько не чудесные, даже довольно простоватые, — то мы и ее должны причислить к разряду произведений грошовой классической литературы, тем более, что она изложена любезным и остроумным языком литературы Апраксина двора.

246


59. Воскресные посиделки. Книжка для доброго народа русского. Третий пяток. Санкт-Петербург. 1844. В тип. К. Жернакова. В 16-ю д. л. 160 стр.1

В последнее время у нас чаще и чаще стали появляться книги для детей и для простого народа. Но из первых мы можем назвать только сказки дедушки Иринея, а из вторых — «Сельское чтение», издаваемое князем Одоевским и г. Заблоцким; всё же остальное не стоит внимания и упоминовения, потому что есть порождение мелкой книжной промышленности, возбужденной успехом книг, которые мы назвали по имени. «Сельское чтение» имело успех невероятный: первой части его разошлось уже девять тысяч экземпляров, и теперь еще готовится новое ее издание в числе шести тысяч экземпляров, которое еще до выхода почти всё разобрано правительственными ведомствами; стало быть, первой части «Сельского чтения» разошлось уже пятнадцать тысяч экземпляров. Успех неслыханный, но понятный, потому что за дело взялись люди знающие и даровитые! Многие вообразили себе, что тайна успешного сбыта этой книги заключается только в том, что она писана для простого народа, а не в том, что она писана с талантом и знанием дела. И вот потянулись книги о «Былом на православной Руси», «Сельские беседы для народного чтения» и, наконец, «Воскресные посиделки».2 Если бы добрый русский народ как-нибудь узнал о существовании этих будто бы для его пользы издаваемых книжиц и если бы он знал басни Крылова, то, вероятно, по своему обыкновению почесывая за ухом, откланялся бы этим книжицам и издателям этими, как бы им самим выдуманными стихами:

Хотя услуга нам при нужде дорога,
Да за нее не всяк умеет взяться. 3

Из всех этих книжиц самая нелепая, дикая, бездарная и вместе с тем самая назойливая есть, без сомнения, «Воскресные посиделки». Еще первый их выпуск, или «пяток», рассмешил все журналы, а с ними и всю читающую публику. «Воскресные посиделки», издаваемые с нравственною и полезною целью для доброго народа русского, дебютировали написанною помелом на лубке картиною мужицких посиделок, где человек пятьдесят народу, мужиков, баб и девок, перепились одною косушкою, или одним полуштофом сивухи, так что у одного мужика сгорела борода, за что он сшиб шлык с головы бабы. Картина, как видите, и нравственная и полезная! К довершению грубого фарса, издатель щегольнул варварскими виршами: «Картошка, харч благословенный», перепечатанными им из какой-то старинной русской книги, лет семьдесят назад тому изданной. Второй «пяток» насмешил рецензентов

247


такою же прозою и такими же стишищами. Но насмешки — видно, плохое средство против назойливости бездарности, подстрекаемой надеждою на серебряные копейки, — и вот является третий пяток «Воскресных посиделок» с таковою же прозою и таковыми же стишищами. Мы не хотим больше давать себе труда выписывать разные нелепости из прозы третьего пятка «Посиделок»: подобный труд тем тяжеле, что в этой прозе что ни строчка, то и нелепость, за исключением одной только статьи (о приметах ленивых хозяев), которую, бог весть по какому праву, сочинитель «Посиделок» перепечатал целиком из «Сельского чтения». Что касается до стихов, которыми украшен третий пяток «Посиделок», — ими мы не можем не потешиться над «Посиделками». Вот для образчика две пьески:

Разумный человек воздержно ест и пьет
И долее других на свете сем живет;
Но горький пьяница, прожорливый детина
Коротает свой век, как гнусная скотина.

______

Кто чванством гордится,
Тот после осрамится.

Эти стихи стоят знаменитого гимна «благословенному харчу — картошке».

А вот и еще книжица для «доброго народа русского» —

60. Старинная сказка об Иванушке-дурачке, рассказанная московским купчиною Николаем Полевым. Лета 1844. В друкарне Матвея Ольхина, в городе Петербурге. В 8-ю д. л. 30 стр. Цена 30 коп. серебр. Продается везде, и на Апраксином дворе.1

Судя по некоторым явлениям современной русской литературы, можно подумать, что мы, русские, близки к реформе, которая должна снова совершенно переменить нас в наших обычаях и вкусах и которая должна состоять в том, что мы снова заменим воду квасом, шампанское — пенником, портер — брагою, сюртуки и фраки — зипунами, сапоги — лаптями, романы Вальтера Скотта — сказками о Еруслане Лазаревиче и Бове королевиче, образованную литературу — произведениями блаженной памяти лубочных суздальских типографий... словом — совершенный разрыв с лукавым Западом и коренное обращение к сермяжной народности!.. В самом деле, из чего же хлопочут, и в стихах и в прозе, «Маяк» и «Москвитянин» — Кастор и Поллукс на горизонте нашей журналистики?2 О чем и для чего пишет г. Загоскин? Давно ли мы читали повесть «Град-

248


ски(о)й глава», где так неопровержимо доказано влияние александрийской рубахи с косым воротником на добродетель и стремление к разным гражданским подвигам?1 Давно ли самородный московский поэт, г. Милькеев, воспел сивуху как чистейший источник всего великого?2 Когда в детстве засыпали мы под рассказы наших нянек о Еруслане Лазаревиче, Бове королевиче, Жар-птице, Иванушке-дурачке, — думали ли мы, что эти рассказы некогда будут пересказываться известными литераторами и красиво издаваться с картинками г. Тимма?.. Но не бойтесь, не пугайтесь: реформы всё-таки не будет. На литературу нашу не всегда можно смотреть, как на зеркало нашей жизни. Этому много причин, и одна из них та, что литература наша часто любит существовать задним числом и, от нечего делать, повторять собственные свои зады. Теперь она именно этим и занимается. Чтоб идти вперед, ей нужны таланты свежие и сильные; но таланты у нас как-то недолговечны; а нет знамени — нет и солдат. Вот почему молодежь наша или ничего не делает, или действует врассыпную, набегами, отрывочно и лениво. Может быть, она чувствует, что теперь не ее время. Зато старые таланты и quasi*-таланты, и молодые не-таланты как будто спешат взапуски друг перед другом, перебивая старые погудки на новый лад: видно, почуяли, что на их улице праздник.

В двадцатых годах текущего столетия в русской литературе совершилась реакция духу подражательности литературе XVIII века. Эта реакция явилась под именем «романтизма». Прежде всего она предъявила свои требования на народность в литературе. Реакция эта была необходима и полезна; но, когда сделала она свое дело, люди с дарованием, воспользовавшись ее плодами, отступились от нее и пошли своею дорогою, не заботясь более ни о классицизме, ни о романтизме. Но не так думали люди, которые ратовали за ту или другую сторону: они вообразили, что если мир существует, так это не для чего другого, как только для того, чтоб романтизм победил классицизм. Вызванные быть глашатаями умственного движения вперед, они шаг времени приняли за вечность, движение минуты сочли за конечное достижение цели, после которого ничего не остается делать, как повторять одно и то же, — а в этом-то и упрекали они людей, которых суждено было им сменить собою. Удивительно ли после этого, что они на людей, которые опередили их, смотрят с такою же враждою, как на них самих смотрели опереженные ими люди? Удивительно ли, что они осыпают опередивших их людей тою же самою бранью (самоучками, недоучками, верхоглядами и т. п.), кото-


* якобы (латин.). — Ред.

249


рою осыпáли их опереженные ими люди? Удивительно ли, что во всем, что бы ни написали они теперь, видны всё те же воззрения, те же фразы, которые в свое время были и новы, и истинны, и смелы, и даже глубокомысленны, а теперь кажутся просто избитыми общими местами, истасканною рухлядью, бессильным орудием немощной посредственности, апатической отсталости жалкой бездарности? Было время, когда язык литературный был скован условными приличиями, чуждался всякого простого выразительного слова, всякого живописного и энергического выражения народной речи, когда наивной народной поэзии все чуждались, как грубого мужичества. Романтическая реакция освободила нас от этой узкости литературных воззрений: благодаря ей, однообразная искусственность языка иизобретения поэтического уступила место естественности, простоте иразнообразию; мир творчества расширился, и человек, без всяких отношений к его званию, получил в нем право гражданства. Все согласились в том, что в народной речи есть своя свежесть, энергия, живописность, а в народных песнях и даже сказках — своя жизнь и поэзия ичто не только не должно ихпрезирать, но еще и должно ихсобирать как живые факты истории языка, характера народа. Но, вместе с этим, теперь никто уже не будет преувеличивать дела и в народной поэзии видеть что-нибудь больше, кроме младенческого лепета народа, имеющего свою относительную важность, свое относительное достоинство. Но отсталые поборники блаженной памяти так называвшегося романтизма упорно остаются при своем. Они, так сказать, застряли в поднятых ими вопросах и, не совладев с ними, с каждым днем более и более вязнут в них, как мухи, попавшиеся в мед. Для них «Не белы снежки» едва ли не важнее любого лирического произведения Пушкина, а сказка о Емеле-дурачке едва ли не важнее «Каменного гостя» Пушкина...1

По крайней мере, мы ничем иным не можем объяснить себе появления в свет «Иванушки-дурачка» в красивом издании, с картинками г. Тимма. Было время, когда г. Н. Полевой очень основательно восставал против русских сказок, которые Пушкин переделывал по-своему в прекрасных стихах. Г-н Н. Полевой говорил тогда, что эти сказки хороши только в том виде, как создала их фантазия народа, но что переделывать их или подделываться под их тон никоим образом не следует. И г. Н. Полевой был совершенно прав, хотя говорил и против Пушкина; а вот теперь он сам «рассказывает» народные сказки довольно плохою прозою, в которой народность прикрашена литературществом, и которые к своим простодушным оригиналам относятся, как деревенский мужичок к городскому мещанину... Пушкин делал то же, да не так: он перекладывал

250


их в свои дивные стихи и, как истинно национальный и притом великий поэт, часто придавал им поэзию, которою они вообще довольно бедны; а г. Н. Полевой лишает их своими переделками и последних блесток поэзии. Но мало ли что говаривал истинного г. Н. Полевой прежде и что, вопреки себе, делает он теперь неистинного?.. Вспомните его прежние статьи против князя Шаховского и его теперешние «драматические представления», вспомните его прежние умные и благородные нападки против квасного и кулачного патриотизма — и сравните с ними некоторые из теперешних его пьес; вспомните, что писывал он некогда о невозможности делать из повестей драмы — и вспомните его драму «Смерть или честь»...1

Спрашиваем: кому нужна «Старинная сказка об Иванушке-дурачке»? Людям образованным? — Но кто же из них станет читать подобный вздор, если он не списан с рассказа простолюдинов, а пересказан купчиною, хотя бы и московским? Мужикам? — Но они и так хорошо ее знают и многие умеют ее рассказывать гораздо лучше г. Н. Полевого и всякого литератора. Притом же она никому не новость. Или, может быть, она явилась для того, чтоб всякий, кто в состоянии заплатить за маленькую красиво изданную книжонку три гривенника, знал о существовании московского купчины г. Н. Полевого?.. В таком случае дело явно идет о народности... жалкая народность!..

Неужели всё это чистая, неподдельная народность: «Послушайте, добрые люди, — начинается сказка об Иванушке-дурачке, — тянется облако по широкому поднебесью, ходит вихорь по дремучему лесу, а сказка гуляет между добрыми людьми. Хитра русская сказка. Прибауток у нее, что у красной девицы лент разноцветных. Приговорок у нее, что у пьяницы праздников: что день, то праздник; выпить захотелось — и праздник на дворе, а кто празднику рад, тот до свету пьян, в обед хмелен, вечером опохмеляется, на завтра от головы лечится, а послезавтра нового праздника ждет не дождется»? Или: «Жили в том городе всякие люди, купцы честные бородатые и плуты хитрые тороватые (?), ремесленники немецкие, красотки шведские, пьяницы русские, а в слободах пригородных мужички-крестьяне землю пахали, хлеб засевали, муку мололи, на базар возили, а выручку пропивали»?.. Нет, это не народность, а жеманные, приторные подделки под народность!.. Ведь народность русская не в одной же сивухе... Уж и это не народность ли, что «в курантах гамбургских пишут»?.. Выражение, прямо взятое из сказочного русского мира!..

Едва ли мужички наши будут благодарны г. Полевому за «Иванушку-дурачка»: грамотный мужичок ищет в печатной книге дела, а не сказок, на которые он смотрит, как на пустяки,

251


недостойные печати. Ведь наши мужички совсем не романтики — не в осуд будь сказано некоторым нашим литераторам! Мужичок уважает грамоту и не поддастся ни купцу, ни барину который вздумает потчевать его печатными пустяками. Разве картинки г. Тимма? Но для мужика они слишком хороши, а для барина слишком неудовлетворительны: карандаш чудесный, но русского и сказочного в нем нет ровно ничего.

На обороте заглавной обертки г. Н. Полевой грозится изданием и других сказок своей работы. Вероятно, за ним потянется с сказками целая вереница мелких литераторов и сочинителей, — и наша литература на долгое время превратится в мужицкую сказку, так же, как она уже превратилась в картинки г. Тимма... Долго ли еще литература наша будет ездить верхом на палочке, в пестрой шапке с бубенчиками?..

61.  Избранные сочинения знаменитого немецкого писателя Гёте. Санкт-Петербург. 1844. В 8-ю д. л.1

Читателям «Отечественных записок» известно, что года два назад какие-то молодые люди, увлеченные примером г. Кетчера, с успехом издававшего драмы Шекспира, решились перевести по-русски и издать все сочинения Гёте. Так как это было не строго обдуманное предприятие, а юношеская затея, то дело, разумеется, и не состоялось. Юноши начали издавать Гёте тетрадками, похожими на книжки журнала, потому что в каждой из них была или драма, или повесть, потом что-нибудь ученое или вроде критики, а наконец смесь, за которою следовали, в виде примечаний и пояснений переводчиков, полемические вылазки против журналов, смеявшихся над затеею. Взапуски начали юные переводчики переводить всё, что было у Гёте самого слабого, самого ничтожного; когда же надо было приняться за что-нибудь дельное, силы изменили переводчикам, и предприятие кончилось ничем. Из нескольких тетрадок, которые были изданы этими переводчиками, теперь кто-то нарвал статей и, сшив их в одну тетрадь, выпустил вновь под курьезным заглавием «Избранных сочинений знаменитого немецкого писателя Гёте».2 Мы думаем, что этой тетради приличнее было бы па-звание «Избранного сора из сочинений знаменитого немецкого писателя Гёте».

62.  Русская грамматика Александра Востокова, по начертанию его же сокращенной грамматики полнее изложенная. Издание шестое, исправленное. Санкт-Петербург. В тип. императорской Академии наук. 1844. В 8-ю д. л. 355 и XVI стр.3

Несмотря на бесчисленное множество «российских» и русских грамматик, русская грамматика до сих пор находится

252


в состоянии младенчества. Скажем более: до сих пор нет еще русской грамматики, и до сих пор русская грамматика существует предположительно. Это доказывается и тем, что нет двух русских грамматик, которые были бы согласны

между собою в признании главных законов русского языка, — тем еще, что для учащихся грамматика русская есть наука трудная, тяжелая, скучная, внушающая страх и отвращение, — и наконец тем, что для русского мальчика легче выучиться грамматике какого угодно иностранного языка, чем грамматике своего родного (о девочках мы и не говорим: русская грамматика для них навсегда остается облеченною покрывалом Изиды). Посмотрите, до какой ясности, определенности, простоты и до какого единства в началах доведена французская грамматика: русская в этом отношении диаметрально противоположна ей. Можно встретить иностранную книгу, небрежно напечатанную, т. е. изобилующую типографическими ошибками; но невозможно встретить иностранной книги, напечатанной с орфографическими ошибками, или книги с особенным, только ей принадлежащим правописанием. У нас, на Руси, невозможна книга без опечаток: таково уж свойство наших типографий! Книги с ошибками против правописания у нас весьма обыкновенны; что же касается до правописания как принципа, то нет у нас журнала, нет книги, у которых не было бы своей, особенной системы орфографии. Отчего это? Оттого, что у нас нет грамматики, а грамматики нет оттого, что наш язык еще не установился и не разработан филологически. Журналисты часто упрекают друг друга в грамматических нововведениях, называя их произвольными и искажающими русский язык; некоторые из них указывают на язык Карамзина и его орфографию как на норму, которой обязаны все держаться. Жалкое ослепление, смешное заблуждение! Эти люди не понимают, что русский язык после Карамзина шел не назад, а вперед, и шел быстро, а потому и ушел далеко. Заслуги, оказанные русскому языку Карамзиным, огромны, — чему лучшим доказательством служит то, что только с легкой руки Карамзина русский язык получил свойство быстрой усовершаемости. Сравните язык Карамзина с языком Крылова,* Жуковского, Пушкина, Грибоедова, Лермонтова и Гоголя — и вы увидите, что в сравнении с языком этих писателей язык карамзинский кажется более как будто нерусским, нежели сколько язык ломоносовский кажется совсем нерусским в сравнении с языком карамзинским. Неисторический язык Карамзина ознаменован печатию какой-то бесцветной общности, вследствие которой он очень удобен для переводов на какой


* Говоря о Крылове, мы разумеем седьмую и восьмую часть его басен — плод позднейший его поэтической деятельности, а говоря о Жуковском, разумеем его поэтическую деятельность со времени появления Пушкина.

253


угодно язык, подобно тем легоньким пьескам, которыми наполняются хрестоматии для начинающих учиться переводить Этот язык совершенно лишен национального колорита и чужд собственно русским оборотам, которые можно было бы назвать «руссизмами», как французские обороты называются «галлицизмами». Исторический язык Карамзина, более русский и самоцветный, отзывается какою-то искусственностью, годною только для эпических поэм в прозе, которые были в ходу в прошлом столетии. Повторяем: сказанное нами нисколько не унижает великих заслуг Карамзина; если современный русский язык так неизмеримо далеко опередил язык карамзинский, то всё же он обязан этим таланту Карамзина. Если у нас теперь почти столько же орфографий, сколько журналов и книг, это происходит совсем не от прихоти литераторов, а от причины существенной и не зависящей от произвола: у нас нет грамматики, а нет ее потому, что она еще невозможна. Со времен Мелетия Смотрицкого русская грамматика почти до сих пор была переводом то греческой, то латинской, то французской. Давно ли поняли наши грамматисты, что русские глаголы имеют только три времени — настоящее, прошедшее и будущее, и то в одном неопределенном виде, а в совершенном только два — будущее и прошедшее, что в них нет и не бывало ни прошедшего неопределенного, ни давнопрошедшего, ни однократного и т. д. и что в русских глаголах важны виды, а не времена? Следовательно, давно ли грамматисты наши поняли, что латинские глаголы вправе иметь сколько им угодно времен не в пример русским, которые, с своей стороны, имеют полное право следовать гению и духу русского языка, не заботясь нисколько о латинском? Да еще все ли грамматисты наши поняли это даже и теперь? Многие ли из них делят спряжения русских глаголов по 2-му лицу настоящего (а в глаголах совершенного вида — прошедшего) времени единственного числа? Нет, некоторые из них и доселе упорно держатся фальшивого разделения спряжений или по первому лицу настоящего времени или по неопределенному наклонению, потому что так делятся спряжения в первом случае в латинской грамматике, а во втором — во французской... Русская грамматика будет тогда только возможна, когда русский язык исследуется филологически трудами людей, которые философское образование соединяют в себе с глубоким практическим знанием старого и нового языка русского. И еще не прошло трех лет, как положено первое основание такому изучению русского языка о. Павским в его «Филологических наблюдениях над составом русского языка».

Что у нас нет еще грамматики, лучшее доказательство в том, что русская грамматика есть истинный бич для бедных детей. Между тем должно б быть совсем наоборот, потому что

254


учение грамматики как науки, в приложении к родному языку, естественно, очень легко. Но наши русские грамматики исполнены произвольных правил, которых или вовсе чужд русский язык, или которые почерпнуты не из его общего построения, а из каких-нибудь частных наблюдений над отдельными словами, и потому естественно, что на одно правило русская грамматика предобродушно представляет тысяча одно исключение из этого правила. Каково же заучить и запомнить все эти многочисленные правила с бесчисленными исключениями? Обратите внимание на то, как трудно у нас выучить ученика правописанию. Отчего это? Оттого, что всё наше правописание есть произвол привычки, предания, педантизма, а не выражение духа русского языка. Самая азбука наша отличается произволом. Не говоря уже о том, что она есть уродливое искажение греческого типа (который сам по себе гораздо хуже латинского, как переход от азиатского к европейскому) и, следственно, по самому свойству начертания букв лишает нас всякой возможности красиво и без опечаток издавать книги; не говоря уже обо всем этом — к чему, зачем, для чего эти двойные буквы е и њ, и и i, из которых њ почти совсем не нужно, а и решительно не нужна?.. Между тем сколько правил (и при этих правилах сколько исключений!) об употреблении означенных букв! Если бы оставили букву њ только как пособие для грамматических различий в изменениях слов — это имело бы смысл, и как из этого можно было бы сделать постоянные правила без исключений, то оно было бы легко для изучения. Мы говорим здесь о букве њ как необходимой для склонений и спряжений, в предложном и дательном падежах единственного числа большого числа существительных, в творительном падеже единственного числа и во всех падежах множественного числа некоторых местоимений, как: всњм, књм, тњм, чњм, всњ, тњ и т. д. Но зачем писать њ в других случаях? Обыкновенно думают, что њ ставится там, где не может быть звука ё; но употребление, которое выше и законнее всех грамматик в мире, давно уже смеется над этим правилом, заставив нас выговаривать слова гнњзда, сњдла, даже иногда звњзды, как гнёзда, сёдла, звёзды. Говорят еще, что њ ставится там, где у малороссиян наше ё выговаривается через и: прекрасно, но что нам за дело, как выговаривают малороссияне, если мы не считаем нужным сообразоваться с выговором других славянских племен! Притом же малороссы говорят писок, а мы ведь пишем же песок, а не пњсок. Но смешнее всего то, что пишут: одњваться и одежда, цвњсти и цвел, обрњсти и обрел, реку, речение и рњчь, нарњчие, — опираясь педантически на догадку, что в древнерусском языке буквы е и њ имели различное произношение и часто в одном

255


и том же слове заменяли одна другую, как, например, теперье меняется на о и и: реку, рок, нарицаю. Да нам-то какое дело, что было и чего не было в древнерусском языке, если мы ужепотеряли ключ к этому древнерусскому языку и если гений новейшего русского языка сам отрекся от всех преданий, связывавших его с древнерусским языком? Об этом можносказать и еще больше и сильнее, и мы непременно сделаем это подробно разобрав нелепости русской орфографии, равно как и обратив внимание на безобразие нашей азбуки.1

Что касается до грамматики г. Востокова, она, без всякого сомнения, есть доселе лучшая из всех русских грамматик. Конечно, это еще не значит, чтоб она была именно такою грамматикою, какая нужна; но она уже и потому заслуживает большого внимания, что представляет собою материал для будущего грамматиста и заключает в себе много частных заметок и наблюдений, которые мог сделать только человек, долго и основательно изучавший русский язык.

63. Добавление к описанию моего фантастического кабинета. Санкт-Петербург. Печатано в типографии А. Сычева. 1844. В 8-ю д. л. 8 стр.2

Несколько месяцев назад явилась странная книга под названием: «Фантастическое описание кабинета Д. С. С. Д...а». Содержание и изложение этой книги представило собою еще несравненно большую бессмыслицу, чем ее название. Мы не почли нужным сказать что-нибудь от себя о таком чудовищном явлении и ограничились только выписками из нее, — выписками, посредством которых книга могла бы говорить сама за себя.3 Сочинителю этой книги не понравился способ нашего о ней отзыва, — и вот является печатный полулисток (наполненный чудовищною прозою без грамматики и чудовищными стихами без грамматики и без меры) под странным названием: «Добавление к описанию моего фантастического кабинета». Это «Добавление» направлено против «Отечественных записок». Так как сочинитель, видимо, в восторге от остроумия своих выходок против «Отечественных записок», а мы нисколько не в претензии на эти выходки, — то и перепечатываем их на страницах своего журнала:

Не выписывая «Отечественных записок» и не читая их, недавно узнал однако ж, что Записки эти, как мне сказывали, поступили с книгою моею не по-отечественному: в моемотечестве люди в чужие дела не вмешиваются и позволяют говорить всякому, что хочет, лишь бы слова были приятные, а не досадные, а «Отечественные записки» написали на нескольких страницах и нескольких строках замечание на мою книгу; но я сказал уже, что буду равнодушно ожидать, что сделают с моим делом; притом же знаю, что благомыслящая и просвещенная публика о выходя-

256


щих книгах судит не по внушению «Отечественных записок», но по собственному своему понятию и вкусу, и потому на все страницы и строки скажутолько четыре стиха, и то не своих:

Бандуристе, орле сизый,
Добре тебе, брате,
Маешь крыла, маешь силы,
Е коли летати.1

Без завъсти буду смотреть на отличные познания «Отечественных записок» в Л(л)итературе, но не учиться (:) я уже сам в таких летах, что учу других; не могу удержать полета их и предоставляю делать замечания накнигу мою, не только страницами, но даже книгами: ведь надобно же чем-нибудь наполнить книгу, долженствующую выходить каждый месяц; дапритом и Скаррон говорит, что и он ворчал, да и все читатели ворчат на вновь выходящую книгу; почему же и «Отечественным запискам» не поворчать над моею книгой, которая однако ж ни с голоду, ни для славы напечатана, а для одной приязни и для сведения любителей кабинетов. А как напечатанное в «Отечественных записках» будут читать в разных губерниях нашего отечества, а из книги моей видно, что я почти во всех губерниях бывал, то знакомцы мои, прочтя напечатанное касательно моей книги в «Отечественных записках» и зная меня, будут ожидать, что и я что-либо напишу, почему и буду просить «Отечественные записки», чтоб напечатали мое «Добавление», но буде не согласятся, попробую еще раз отечественную «Пчелу», чтоб прожужжала мое «Добавление», и обещаю ей, что буду желать от чистой души, чтоб все лучшие цветы не только нашего отечества, но и розы возрожденной Эллады приносили к ней свои соты; но если ошибусь и в этой надежде, — не пойду однако ж к Моднице (?), помня пословицу: обожжеш(ь)ся на молоке, будешь дуть и на воду, — попытаюсь, не вывесят ли моего Добавления на высоком Маяке, а если и не вывесят, по крайней мере не повесят; авось Инвалид защитит ветерана, только не Л(л)итературы; буду также просить защиты «Полицейских ведомостей» и, наконец, опять дойду до старого приятеля, который защитил уже меня в 1837 году от напечатанного в «Литературных прибавлениях», обвинявших меня, будто я поклоняюсь Нумизматике, но буде нигде не найду участия, тисну опять на свой кошт и разошлю мое «Добавление» к приятелям, которым я уже разослал мои книги как здесь в Петербурге, так и в разные губернии, чему уже прошло несколько десятидневных давностей, и никто книг моих не возвращает, следовательно оставили у себя...

Затем острословный сочинитель угощает своих читателей ужаснейшими стишищами собственной фабрики, которые он называет «поразогретой ухою»:

На старости лет
Пустился в свет,
Где много бед
От Собакевичев,
Зоилов, острословов,
Пустомель, пустословов,
И кто для острого словца
Не похвалит, а разбранит
И незнакомых, и братьев, и отца,
И за учтивость кто

257


Забвеньем платит.
Но сказано давно:
Вольному воля, ходячему путь,
То и меня не собьют с пути,
Которым я хочу идти. (И. т. д.)

С богом! Мы вам не мешаем — идите себе!

Читая такую прозу и такие стихи, писанные в 1844 году от P. X., нельзя не поскорбеть о чести русского книгопечатания...

64. Народные славянские рассказы, изданные И. Боричевским. Санкт-Петербург. В тип. Морского корпуса. 1844. В 12-ю д. л. 244 стр.

Краснобай, или Дедушка Тарас рассказывать горазд. Русские сказки. Санкт-Петербург. 1844. В тип. Губернского правления. В 16-ю д. л. 147 стр.

Странные и чудные приключения отставного солдата Архипа Сергеича. Старинное русское предание, рассказанное И. В. Крыловым. Москва. В тип. Н. Степанова 1844. В 12-ю д. л. 120 стр.1

Дело решенное: русская литература во что бы ни стало хочет сделаться старою нянею, убаюкивающею детей сказками! Она, эта добрая, скромная литература, не претендует даже на роль Шехеразады. Да и куда ей! Ведь сказки Шехеразады были плодом ее огромной начитанности в восточном вкусе; для повелителя правоверных эти сказки были самою изящною литературою, тем самым, что теперь в Европе, и еще не так давно у нас, повести и романы. Шехеразада — это восточный Вальтер Скотт, Купер, Жорж Занд. Русская литература отказалась начисто от таких заносчивых претензий. Она взялась за дело гораздо простейшее: она не пересказывает, а перевирает сказки, которые слышала в детстве от своей няни. Сказки эти, худы ли, хороши ли, созданы фантазиею народа и по их содержанию и форме удивительно как гармонировали с изяществом сермяжного покроя и лыковых лаптей и вполне удовлетворяли остриженную в кружало с выбритою макушкою голову. Говорим: гармонировали и удовлетворяли, а не гармонируют и удовлетворяют, потому что народ, не переменив костюма, значительно переменился в том отношении, что грамотка заняла у него место в числе не только высокоуважаемых, но и страстно желаемых им предметов. Многие зипуны учатся грамоте, а безграмотные почти с таким же удовольствием окружают «грамотника», читающего вслух, хотя бы по складам,

258


книгу, — с каким усаживаются они вокруг штофа с полугаром. Книга для русского простолюдина со дня на день более и более делается почти потребностию, хотя еще и бессознательною. Но простолюдин в книге ищет совсем не сказок. Да и зачем там искать того, что он знает сам, или если и не знает, то может узнать от первого безграмотного балагура, от первой беззубой или — всё равно — и зубатой старухи? Нет, он презирает сказку, как вздор, и в книге ищет дела. Не смейтесь над ним, если он по-своему смотрит на дельность книг и тривиальность принимает за остроумие, а высокопарную чепуху — за высокость и важность предмета и выражения; не смейтесь над ним, если он покупает «Козла-бунтовщика» и «Битву русских с кабардинцами»... Это не глупость, а только неразвитость, необразованность с его стороны. Вспомните, что достоинство вещей познается из сравнения, что лучшим постепенно вытесняется худшее, а для народа у нас почти ничего не издается такого, что не было бы худшим из худого, — вспомните, что этот народ едва только начинает знакомиться с грамотою и что ему пока еще и некогда да и нечего сравнивать... Вспомните, что в прежнее время, даже не слишком давно, не простолюдины, а люди образованные, не сермяги, а сюртуки и фраки восхищались сперва одами, притчами, элегиями, комедиями и трагедиями Сумарокова, поэмами Хераскова, одами Петрова, а потом романами, вроде «Удивительного человека», «Выжигиных», «Фантастических путешествий», романтическими стихотворениями, прославлявшими золотую лень, бражничество студентов, ухарские попойки усачей и т. п.1 Итак, надо жалеть о том, что для простого народа за исключением «Сельского чтения» доселе не издано по-русски ни одной порядочной книги и что ему нечего читать, кроме «Милорда английского», «Козла-бунтовщика», «Битвы русских с кабардинцами» и тому подобных пошлостей и вздоров,2 а тому, что, за неимением лучшего, он читает себе всласть эти глупости, надо радоваться, ибо это значит, что простой народ, инстинктивно и бессознательно повинуясь направлению, данному России Петром Великим, уже не удовлетворяется завещанными ему от патриархальной старины сказками, но хочет чего-то более литературного, более сообразного с действительностию, которая его окружает и которая не может не иметь на него влияния. Говорят, книги вроде «Козла-бунтовщика» и «Битвы русских с кабардинцами», расходятся в Москве в невероятно огромном числе экземпляров, беспрестанно появляясь новыми изданиями... Факт глубоко знаменательный! Говорят также, что книжная торговля у нас не упала, а только переселилась на толкучие рынки: не зная, где искать ее, мы отчаялись было за ее существование... Тоже многозначительный факт!..

259

17*


Итак, простой народ не хочет плохо изданных сказок, а между тем вся текущая русская литература состоит исключительно из них. Странное дело! Для кого же пишут наши литераторы? Неужели образованная часть публики читает простонародные вздоры, которыми уже гнушается и простой народ? Не может быть! Это просто ни больше, ни меньше, как благодетельный перелом в литературе: когда старые источники изобретения совершенно истощаются, а новые еще не открыты или, оставаясь еще во владении открывших их гениев, не сделались достоянием обыкновенных талантов, — тогда добросовестные таланты ничего не пишут, а жалкая посредственность бросается на какой-нибудь вздор, как, например, на издания пошлого текста с хорошенькими, а иногда и с плохими картинками или на издание глупых сказок. Да оно и не трудно: переписывать готовый вздор легче, нежели выдумывать свой собственный, а посредственность и бездарность туги и тупы даже и на изобретение вздор а...

«Народные славянские рассказы», изданные г. Боричевским, появляются уже в другой раз: должно быть, это вторая книжка— обстоятельство, из которого г. Боричевскому почему-то угодно было сделать тайну, ибо на заглавном листке ничего об этом не сказано.1 В «Народных славянских рассказах» промелькивают иногда искорки поэзии, но читать их сплошь — скука смертельная, потому что одно и то же, только немного другими словами, надоедает ужасно. В «Рассказы» пробрались как-то пословицы и поговорки, в которых ровно ничего не рассказывается. Впрочем, книжка составлена грамотно, с притязаниями на литературность, и издана опрятно. Для истых славянофилов она будет усладительна, и они не начитаются ее в сытость, восклицая:

Сор славянский, пыль родная,
Слаще ты, чем мед и сот! 2

Не таков «Краснобай, или Дедушка Тарас рассказывать горазд». Ржаная каша сама себя хвалит: дедушка Тарас совсем не краснобай, а разве болтун, и притом очень нелепый и скучный; горазд он не рассказывать, а разве усыплять нескладною болтовнёю. Притом же он обманывать горазд: обещав на заглавном листке рассказывать только русские сказки, он начал свои рассказы — с чего бы вы думали? — с «Рауля Синей бороды»!.. Эта русская сказка рассказана стихами, иногда бойкими и гладкими, как эти:

Ветер воет, вьюга злится,
На дворе скрыпит мороз,
Иней ярко серебрится
На коре сухих берез;

260


Застилает снег окошко,
Тлеет впечке головня,
И в клубок свернулась кошка
Подле яркого огня; —

иногда же шершавыми и неуклюжими, как эти:

—  И тебя ждет та же участь!
Позабудь твои мечты
И надежды все! Одну часть
Заслужила с ними ты.
Смерть тебе! — Прости, помилуй!
Пощади! — Пощады нет!
—  О супруг, супруг мой милый!
Я еще во цвете лет!
Как ты страшен! кровопийством
Дышишь ты!.. О, не пугай!
Слабой женщины убийством
Рук могучих не пятнай!

Для большего эффекта сказка не досказана: видно, Тарас забыл ее конец...

Затем следует прозаическое уродование известной русской сказки «Иванушка-дурачок», недавно изувеченной «московским купчиною Николаем Полевым».1 Тарас, для большего эффекта, называет эту сказку «южнославянским рассказом»— такой проказник!.. Книжонка оканчивается сказкою «Филатка-простофилюшка», которая называется русско-славянским (жаль, что не русско-немецким!) ра(з)сказом, изданным Романом-сказочником — что за бездна остроумных мистификаций!.. Выписываем из этого русско-славянского рассказа следующую галиматью: «Старина, что диво: без доброго слова ни путь, ни дорожка скатертью побывали; гладеньки, прямешеньки они, да как на леших придет походуля, так и стой на месте» (стр. 128).

Что касается до «Странных и чудных приключений Архипа Сергеича», — это галиматья галиматей и всяческая галиматья. Тут описывается, как солдат выгнал из дома нечистую силу. Нелепость изукрашена всевозможными «пошлостями», от которых так и отзывается то хлевом, то сивухою. Например, герой этой сказки с голоду начал было есть щавель, да не мог и говорит: «Плевое дело человеку траву есть! Всё едино, что решетом воду лить; это кушанье скотское да господско!» (стр. 13). В поэтическом (будто бы) описании вечера, на 44-й странице, «разливается блеяние некоторой скотины». Идя войною на чертей, Архип кричит: «Ведь я не человек, а русский солдат!» (стр. 48). Черти этого струсили и убрались из

261


дома. Вот что значит не следить за русскою литературою: сейчас испугаешься какой-нибудь галиматьи, даже и будучи чортом! Удивительная литература!..

Книжонка г. Крылова тем невыносимее, что может нравиться простому народу, который, по своему невежеству, весьма склонен увлекаться чертовщиною. И вот какие книги пишутся у нас для народа! Вместо того, чтоб посредством чтения избавлять его от глупых предрассудков, они стараются еще более укреплять в нем эти предрассудки!

Издание «Тараса» и «Сергеича» серобумажное, грязноватое, опечаток — бездна.

65. Воскресные посиделки. Книжка для доброго народа русского. Четвертый пяток. Санкт-Петербург. 1844. В тип. К. Жернакова. В 16-ю д. л. 176 стр.1

Кто читает эти книжки? Кому они нужны? Если они продолжают издаваться, значит — они расходятся, а если расходятся, значит — их читают. Кто же их читает? Добрый народ русский? Нет! Но из «Мертвых душ» Гоголя стало всем известно, что между добрым народом русским есть много Петрушек, которые читают всё, что ни попадется им в руки печатного или писанного, читают с усердием, не заботясь о содержании или смысле читаемого ими, даже просто не понимая его, но единственно для наслаждения процессом чтения... Сверх того, хитрое заглавие книги иногда сбивает с толку людей, которые читают книги не на одном русском языке: как же не сбивать ему с толку людей, которые и по-русски читают нараспев, с помощию указательного пальца, которым они так крепко тычут в книгу, что выковыривают из нее буквы?.. О прозе «Воскресных посиделок» мы не скажем пи слова, чтоб не говорить о бесконечном вздоре; а о стихах или, лучше сказать, стишищах, которыми украшается это доброе русское издание, ради их краткости, скажем что-нибудь. Но что сказать о них? Не лучше ли выписать? Пусть сами читатели говорят о них, что угодно:

Польза от овцеводства.

Какую пользу нам дает овца, баран?
Суконный носите из шерсти их кафтан,
И шляпу, и чулки, коты (?) и рукавицы,
А жонки с дочерьми цветные передницы.
Из кож (?) шьют шубы все, спасаяся от хлада:
От овцеводства нам великая награда.

Не говоря уже о юродивом безобразии этих строк в эстетическом смысле, сколько в них вздора, происходящего от

262


незнания простонародного быта? Коты шьются из кожи, а то, о чем говорится в стишищах, называется валенками; шубы шьются из меха, а не из кожи.

Блажен человек, иже и скоты милует.

Не только нам одним на (в?) мире сем пожить,

(запятая!)

Творец определил и прочим тварям быть,
Чтоб благость общую всем обще ощущать,
Чтоб снедь и питие равно употреблять.

Прочитав эту нелепицу, мы даже раскаялись, что так горячо напали было на «Воскресные посиделки»: не стоят они этого!

66. Гамлет. Трагедия В. Шекспира. Перевод А. Кронеберга. Харьков. В университетской типографии. 1844. В 8-ю д. л. 220 стр.1

Есть на свете люди, которые утверждают, что переводить что бы то ни было, с какого бы то ни было языка — труд совершенно потерянный, не приносящий пользы ни литературе, ни обществу, и что обычай переводить способствует только тому, чтоб, не ломая себе головы, пускать в продажу готовые чужие мысли. По мнению этих людей, только два способа передачи книг с одного языка на другой, бывшие в употреблении у древних, могут быть терпимы. Первый способ: переводы подстрочные, в которых язык, употребленный для толкования, совершенно приносится в жертву буквальности, так что в переводной фразе часто не бывает и смысла: ее нельзя понять без подлинника. (Хорош перевод, которого нельзя понять без подлинника! Кому же он нужен?). Второй способ: усвоивать себе чужой вымысел, чужой ум, чужие идеи посредством парафраза: овладевать мыслями подлинника и рассказывать их по-своему, пропуская, что не нравится, и прибавляя, что взбредет в голову, — короче, поступать так, как поступали поэты древней Италии, которые «с большим наслаждением крали у греческих образцовых поэтов мотивы музыки и мысли», и как поступают новейшие наши поэты, переделывающие чужие романы и комедии в фантастические рассказы и разного рода Драматические представления, — те самые поэты, о которых в старину певалось, хоть и не очень красно, да метко, таким образом:

А как сметливый писака —
Не хватило своего, —
То потреплет у Бальзака,
То у Виктора Гюго,

263


Жюль Жанену тут же место,
И потом без дальних дум
В фантастическое тесто
Запечет французский ум... 1

Никаких других переводов вышереченные люди не допускают, основываясь на том, что доныне нет будто бы ни одного перевода, который можно было бы читать по прочтении подлинника.2 Всё это очень глубокомысленно и остроумно; жаль только, что эти люди забыли, что переводы преимущественно назначаются для не читавших и не имеющих возможности читать подлинника, а главное, что на переводах произведения литературы одного народа на язык другого основывается знакомство народов между собою, взаимное распространение идей, а отсюда самое процветание литератур и умственное движение; забыли, что если б мы доныне держались методы выдаванья произведений иноземных литератур и за свои, в искаженном виде, то не только не имели бы понятия, например, об английской и французской литературе, а следовательно и об Англии и Франции, но и самая наша литература была бы теперь чем-то таким, чего нельзя было бы назвать литературою... Но что до всего этого означенным людям! Им надобно было во что бы ни стало доказать, что те, которые переделывают и даже поправляют Шекспира для театра, — совершенно правы, а те, которые усиливаются переводить его для словесности трудолюбиво и добросовестно, сохраняя смысл и дух подлинника, — занимаются пустяками, делают дело, «противное логике, природе и физической возможности (!!!)», — и вот они усиливаются поддержать свой парадокс всеми правдами и неправдами, приводят даже насильственно притянутые примеры из древних, забывая, что говорят такие вещи, которых доказать невозможно никакими примерами... Переводить поэтические произведения есть «дело, противное логике, природе и физической возможности» — как вам это покажется? Что же после этого бессмертный труд Гнедича—перевод «Илиады», которому поэт посвятил целую жизнь? — Да ничего! совершенные пустяки! «Дело, противное логике, природе и физической возможности!»3 То же самое «Орлеанская дева» и другие переводы Жуковского из Шиллера... И всё, что есть в нашей и в других литературах переведенного изящно, добросовестно и, главное — верно, есть «дело, противное логике, природе и физической возможности». Само собою разумеется, что исключение остается, например, за «Гамлетом» г. Полевого, который потому и есть дело великой важности, что не переведен, а переделан, и переделан таким образом, что сам Шекспир благоговейно преклонился бы перед ним, не узнав в нем, обнов-

264


ленном и преисполненном красотами первостатейными, прежнего своего слабого произведения!1 А ведь находились люди, которые ставили в укор г. Полевому нецеремонное обращение с Шекспиром!2 К счастию, всякому ослеплению бывает конец. Истина долго блуждала меж нами незримая, но явились «умные люди», растолковали, в чем дело, и не ясно ли теперь, как день божий, что именно в том, что ставили упреком г. Полевому, — скрывается истинная его заслуга!.. Вот так-то может быть и частенько!.. Еще недавно опрометчиво осудили мы новый труд г. Полевого — «Иванушку-дурачка»,3 а между тем, кто знает? — Быть может, этот «Иванушка-дурачок», переделанный из русской лубочной сказки, есть еще большая заслуга г. Полевого, чем «Гамлет», переделанный из драмы Шекспира?.. Мудрено нынче становится отличать заслуги от не-заслуг в русской литературе!..

Нет нужды, кажется, говорить, что новый перевод «Гамлета», сделанный г. Кронебергом (а не Кроненбергом, как пишет рецензент «Библиотеки для чтения», несмотря на то, что фамилия переводчика на заглавной странице выставлена довольно четко), не понравится людям, о которых шла речь. Да и могло ли случиться иначе, если припомним, что в 1839 году, в «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду”», были напечатаны две статьи о «Гамлете» г. Полевого, в которых ясно, обстоятельно, неопровержимо, с указаниями на самый текст доказано, что реченный «Гамлет, принц датский» выдан за шекспировского ради одной остроумной шутки, а в самом деле сочинен самим г. Полевым. Под статьями стояла подпись фамилии, которую читаем теперь на новом переводе «Гамлета». (Первая из них принадлежала покойному профессору Харьковского университета Кронебергу, посвятившему всю жизнь на изучение Шекспира, вторая — сыну его, А. И. Кронебергу, нынешнему переводчику «Гамлета».4) Еще менее удивимся мы нерасположению реченных людей к новому переводчику, если вспомним точку зрения, с которой смотрят они на переводы вообще. Ведь на что ни посмотри, как на «дело, противное логике, природе и физической возможности», — покажутся такие чудеса, что и сказать страшно!..

А между тем перевод «Гамлета», сделанный г. Кронебергом, есть один из замечательнейших переводов на русском языке; для тех, которые гонятся не за одним только «сюжетном», но желают уловить при чтении перевода великого произведения дух подлинника, труд г. Кронеберга будет очень интересным и даже совершенно новым явлением, несмотря на нее бывшие у нас доныне переделки и переводы «Гамлета», из которых перевод г. Вронченка в своем роде так же хорош, как перевод г. Кронеберга в своем. Приводим несколько от-

265


рывков, из которых сами читатели могут увидеть достоинства труда г. Кронеберга. Вот начало четвертой сцены первого акта:

(Звук труб и пушечные выстрелы за сценой).

Что это значит, принц?

Гамлет

Король всю ночь гуляет напролет,
Шумит и пьет и мчится в быстром вальсе.
Едва осушит он стакан рейнвейна,
Как слышен гром и пушек и литавр,
Гремящих в честь победы над вином.

Горацио

Обычай это?

Гамлет

Да, конечно.

И я к нему, как здешний уроженец,
Хоть и привык, однако же по мне
Забыть его гораздо благородной,
Чем сохранять. Похмелье и пирушки
Марают нас в понятии народов;
За них зовут нас Бахуса жрецами
И с нашим именем соединяют
Прозванье черное. Сказать по правде,
Всю славу дел великих и прекрасных

Смывает с нас вино. Такую участь
Несет и частный человек; его,
Когда он очернен пятном природы,
Как, например: не в меру пылкой кровью,
Берущей верх над силою ума
(В чем и невинен он: его рожденье
Есть случай без разумной воли),
Или привычкою, которая, как ржа,
Съедает блеск поступков благородных, —
Его, я говорю, людское мненье
Лишит достоинства; его осудят
За то, что в нем одно пятно порока,
Хоть будь оно клеймо слепой природы
И сам он будь так чист, как добродетель,
С безмерно благородною душой.
Пылинка зла уничтожает благо.

(Входит дух).

266


Горацио

Смотрите, принц, — идет!

Гамлет

Спасите нас, о неба серафимы!
Блаженный дух или проклятый демон,
Облекся ль ты в благоуханья неба
Иль в ада дым; со злом или с любовью
Приходишь ты, — твой образ так заманчив, —
Я говорю с тобой! Тебя зову я
Гамлетом, королем, отцом, монархом!
Не дай в незнании погибнуть мне!
Скажи: зачем твои святые кости
Расторгли саван свой? Зачем гробница,
Куда тебя мы с миром опустили,
Разверзла мраморный, тяжелый зев
И вновь извергнула тебя? Зачем
Ты, мертвый труп, в воинственном доспехе
Опять идешь в сиянии луны,
Во тьму ночей вселяя грозный ужас,
И нас, слепцов среди природы, мучишь
Для наших душ недостижимой мыслью?
Скажи, зачем? зачем? Что делать нам?

Вот начало монолога, произносимого Гамлетом по уходе актеров:

Не дивно ли: актер, при тени страсти,
При вымысле пустом, был в состоянье
Своим мечтам всю душу покорить;
Его лицо от силы их бледнеет,
В глазах слеза, дрожит и млеет голос,
В чертах лица отчаянье и ужас,
И весь состав его покорен мысли.
И всё из ничего! Из-за Гекубы!
Что он Гекубе, что она ему,
Что плачет он об ней? О, если б он,
Как я, владел призывом к страсти,
Что б сделал он? Он потопил бы сцену
В своих слезах и страшными словами
Народный слух бы поразил; преступных
В безумство бы поверг, невинных в ужас,
Незнающих привел бы он в смятенье,
Исторг бы силу из очей и слуха!
А я — презренный, малодушный раб,
Я дела чужд, в мечтаниях бесплодных!
Боюсь за короля промолвить слово,

267


Над чьим венцом и жизнью драгоценной
Совершено проклятое злодейство!
Я трус? Кто назовет меня негодным?
Кто череп раскроит? Кто прикоснется
До моего лица? Кто скажет мне: ты лжешь?
Кто оскорбит меня рукой иль словом? —
А я обиду перенес бы. — Да!
Я голубь мужеством, во мне нет желчи,
И мне обида не горька; иначе
Уже давно раба гниющим трупом
Я воронов окрестных угостил бы. —
Кровавый сластолюбец! Лицемер!
Бесчувственный, продажный, подлый изверг! —
Глупец, глупец! Куда как я отважен!
Сын милого, убитого отца,
На мщенье вызванный и небесами
И тартаром, я расточаю сердце
В пустых словах, как красота за деньги!
Как женщина, весь изливаюсь в клятвах!
Нет, стыдно, стыдно! К делу, голова!

Приведем еще вторую половину из песни безумной Офелии. Многие знают эту песню наизусть из «Гамлета», исправленного г. Полевым, и распевают в полной уверенности, что поют слова Шекспира. Не худо им узнать, как она в самом деле поется у Шекспира:

Занялась уже денница,
Валентинов день настал.
Под окном стоит девица:
— Спишь ли, милый, или встал?

Он услышал, встрепенулся,
Быстро двери отворил,
С нею в комнату вернулся,
Но не деву отпустил.

Пресвятая! как безбожно
Клятву верности забыть!
Ах! мужчине только можно
Полюбить и разлюбить!

— Ты хотел на мне жениться, —
Говорит ему она.
— Позабыл! хоть побожиться;
В этом не моя вина!

268


Как переведены у г. Полевого последние два стиха второго куплета?..1 Сличите, вспомните, и вы убедитесь, что вовсе не знают шекспировского «Гамлета» те, которые читали или видели на сцене только переделку г. Полевого, и что труд г. Кронеберга вовсе не лишний в нашей литературе, а, напротив, составляет в ней значительное приобретение. Кто-то с важностью вздумал упрекнуть г. Кронеберга за то, что он не приложил к своему переводу предисловия, в котором, по его мнению, следовало бы изложить причины, побудившие г. Кронеберга приняться за перевод. Как будто г. Кронеберг не имел права переводить «Гамлета» просто потому, что ему хотелось переводить? Странны, право, люди, превращающие в шутку серьезные и важные вопросы, утверждающие, например, что переводить Шекспира есть «дело, противное логике, природе и физической возможности», но еще более странны те, которые придают важность мелочам и с чувством собственного достоинства, как будто бы оскорбленного, рассуждают о том, что не стоит и одного слова!..

269