ЭНИ «В. Г. Белинский»
Том VIII. Полное собрание сочинений в 13 томах

Яндекс.Метрика Яндекс цитирования
Bookmark and Share

 

 

 

 

 

<РЕЦЕНЗИИ, ДЕКАБРЬ 1843 г.>

18. Семейство, или Домашние радости и огорчения. Роман шведской писательницы Фредерики Бремер. Перевод с подлинника. Санкт-Петербург. 1842. В типографии Фишера. В 8-ю д. л. 741 стр.1

Вот роман, который более года тянулся в «Современнике»... Из всех наших журналов «Современник» самый почтенный, самый безукоризненный. Он напоминает собою то блаженное время русской литературы и русской журналистики, о котором осталось теперь одно предание, как о золотом веке, и в котором люди любили литературу для литературы, видя в ней сколько невинное, столько же и благородное препровождение времени. Тогда, как в век Астреи, сочинения не продавались и не покупались; напротив, сами авторы готовы были платить деньги за честь видеть свои творения напечатанными в журнале. Полемики не было; вместо ее, царствовала любезность самого лучшего тона. Писали стишки к «милым» и «прекрасным». В литературе не подозревали никакого отношения к обществу ине вносили в нее никаких вопросов, не касающихся до «прелестных» или до мирной сельской жизни на брегу ручья, под соломенною кровлею, с милою подругою и чистою совестью. Но против духа времени и его движения идти нельзя, — и «Современник», конечно, много разнится от журналов старого доброго времени. В-первых, он издается изящно, а они издавались неопрятно; он существует инкогнито по доброй воле, а те существовали инкогнито по недостатку в публике и в читателях, которые играли с ними в гулючки. Видите ли — никакого сходства! Но «Современник» сохранил эту свойственную журналам старого доброго времени бескорыстную любовь к литературе, как невинному и благородному занятию, в самом себе имеющему свою цель. И потому он идет себе своею дорогою, с полным сознанием своего достоинства. И по наружности и по внутреннему содержанию, между всеми другими журналами «Современник»— то же, что аристократ между плебеями. Он ни с кем не бранится, ни с кем не спорит, ни на кого не нападает (разве только изредка на какой-нибудь иностранный журнал, не умеющий

101


ценить сочинений такого-то или такой-то), ни против кого не защищается. О нем многие говорят, иные порицая, другие хваля его, но он ни о ком не говорит, кроме «Звездочки», журнала для детей, тоже почтенного и безукоризненного.1 У него свой круг предметов, свой мир ведения, — в особенности Финляндия и ее литература, — и по этой части г. Грот снабжает его поистине превосходными статьями. В числе его отделов есть и библиография, которой короткие, но многознаменательные отзывы многих приводили в раздумье. У него своя философия, — и по этой части г. Петерсон снабжает его удивительными статьями. У него всё свое — поэты тоже. В «Современнике» изредка раздаются нестареющиеся звуки лиры Жуковского; в нем допевает свои последние песни г. Баратынский; сверх того, в нем постоянно являются розовые мечты, радужные фантазии и сладостные чувства, облеченные в неподражаемый стих. В этом нет ничего удивительного, потому что всё это показывает только изящный вкус «Современника». Так же точно оригинален и самобытен «Современник» в отношении к изящной прозе, украшающей его страницы, вольно и широко раскидывающиеся строками, без тесноты и давки, свойственной плебейской экономии. У него свои повести, как и свои стихи. Бывало, изобильно снабжал его повестями и рассказами Основьяненко: в каждой книжке «Современника» (а тогда он выходил в числе четырех книжек ежегодно) читатели его находили повесть г. Основьяненко, а иногда и две. Видя такую плодовитость малороссийского писателя, даже мы, люди посторонние в отношении к «Современнику», чуть было не поверили достоверности вдруг пронесшегося слуха, будто Основьяненко — первый писатель русский... 2 Но в 1842 году нескончаемая нить повестей и рассказов г. Основьяненко вдруг прервалась. Чьи-то повести будет теперь печатать «Современник»? — думали мы, и много думали... однако ж не отгадали. Оставив в покое русские повести, «Современник» еще с конца 1842 года начал печатать роман шведской писательницы Фредерики Бремер —

Роман отменно длинный, длинный,
Нравоучительный и чинный. 3

Поговорим об этом романе. Он обратил на себя общее внимание, и многие увидели в нем даже колоссальное произведение, тогда как другие ничего ровно не видели. Мы держались середины между двумя этими крайностями. Прежде всего надо сказать, что г-жа Бремер не лишена свойственной женщинам способности не только хорошо и легко рассказывать, но даже с некоторым успехом очерчивать характеры, которые под силу ее одностороннему взгляду на вещи и ее небогатой фантазии. Основная мысль ее романа та, что счастие заключается только

102


в семейной жизни и человек назначен природою преимущественно для семейной жизни. Мысль, как видите, не лишенная истины, но довольно односторонняя и притом не новая: на ней в конце прошлого и начале нынешнего столетия выехала слава Августа Лафонтена, блаженной памяти. Этот добрый немец также во всяком человеке видел прежде всего мужа или жену, как натуралист во всяком животном прежде всего видит самца или самку. Но прославляемое им блаженство семейной жизни было так мещански идеально, так приторно сладко, что оно скоро сделалось всем неприятно, как теплая вода, рассыченная медом. Фредерика Бремер не испугалась этого и отважно сделалась Августом Лафонтеном нашего века. Надо согласиться, что она явилась весьма кстати и в то же время весьма некстати: кстати потому, что без такой жаркой защитницы блаженства супружеской и семейной жизни это блаженство сделалось бы теперь столько же сомнительным, как и действительность золотого века; некстати потому, что теперь жениться по склонности и для счастья считается совсем не в тоне, и все решительно женятся для денег и связей, а на детей смотрят, как на неизбежное неудобство семейной жизни. Сверх того, в наше скептическое время скорее поверят существованию волшебников и кудесников, чем существованию «счастья». Ему верят теперь только безбородые юноши да мечтательные девы; последние верят жарче первых, но не дальше, как только до замужства; а если они остаются на всю жизнь девицами, то и до гробовой доски верят счастию и мечтают о нем. Это исключительная привилегия старых дев, — да и что им было бы делать на свете, если б они не верили в счастие и не мечтали о нем?.. Фредерика Бремер тем с большим убеждением и большим жаром верит в счастие семейной жизни, что сама имеет ни с чем не сравнимое преимущество быть «девою» и притом уже, кажется, такою, которая годится Минерве в ровесницы не по одному уму. Это очень выгодное обстоятельство для дела, которого адвокатом явилась Фредерика Бремер; блаженство, которое мы знаем только в мечтах, всегда кажется нам лучше, выше, обольстительнее блаженства, которое изведано нами на самом деле. И потому Фредерика Бремер с восхищением, с энтузиазмом описывает счастие семейной жизни, так что вы с первых же страниц тотчас видите, что сочинительница не была, а только желала страстно быть замужем. Это, разумеется, столько же выгодно для романа, сколько вредно для юных читателей, особенно читательниц, и особенно читательниц без приданого: бедняжки сейчас ударятся в розовые мечты о счастии и о нем, — и каково же будет их разочарование, когда ни один «он» ни в грош не оценит их прекрасной души, которая, как ни хороша, а всё-таки совсем не то, что «души». Каково будет разочарование и тех юных читатель-

103


ниц, которые, с склонностию к мечтательности, владеют и «действительными достоинствами», т. е. приданым? Бедняжки, пожалуй, потребуют от своих мужей любви и счастья, не подозревая в простоте сердца, что любовь и счастие при деньгах совершенно лишние и даже вредные вещи, как лекарство при здоровье. Сначала им будет больно, а потом они возненавидят все эти романы, которые так добросовестно лгут и так благонамеренно обманывают детей, заранее ставя их в ложное положение к действительности, вместо того, чтоб заранее знакомить их с действительностью...

И однако ж Фредерика Бремер не буквально повторила собою Августа Лафонтена: она, как бы против воли своей, принуждена была сделать значительную уступку духу времени: в заглавии ее романа стоят не одни «радости» семейные, но и «огорчения». А! так эта утопия имеет и свои огорчения, даже в романах! Прочтите роман г-жи Бремер — и то ли еще увидите! Вы увидите, что для полного семейного счастия мало одной любви, но еще более нужно эгоистического сосредоточения в маленькой и тесненькой сфере домашнего быта, — нужна значительная доля умственной ограниченности, которая только одна дает человеку силу заткнуть уши от всех других обаятельных зовов бытия и закрыть глаза на все другие обаятельные картины широко раскинувшейся, бесконечно разнообразной жизни... И какая разница в этом отношении, например, между семейственною Германиею нашего времени и общественным древним миром! В первой жизнь так узко, так душно определяется для людей с их младенчества, семейный эгоизм полагается в основу воспитания; во втором человек родился для общества, воспитывался обществом и потому делался человеком, а не филистером.

Несмотря на всё желание Фредерики Бремер быть беспристрастною в отношении к увлекшей ее идее, она может отстаивать ее преувеличенную истинность только ложью. Доказательством этого может служить искаженный ею, сколько с умыслом, столько и по слабости таланта, образ Сары — единственного человеческого лица среди толпы этих добрых, милых, но в то же время и дюжинных характеров, каковы все эти Франки, от суходушного их родителя до долгоногой Петреи, от старой фру Гуниллы до старого же Мунтера. И за то, что эта бедная Сара была выше других и не могла свободно дышать в их бедной атмосфере, сочинительница заставила ее пасть в бездну несчастия, и как заметно, что не под силу сочинительнице был этот идеал, что не могла она сладить с этим характером и потому так смешно и нелепо заставила больную и умирающую Сару говорить надутые фразы и длинные реторические монологи! А всё из чего эта буря в стакане воды? — из того, чтоб дока-

105


зать всевозможными натяжками, что счастие в идиллии домашнего быта — и больше нигде...

Роман Фредерики Бремер читается не без удовольствия, потому что эта писательница не без дарования; но как все произведения, писанные на тему под влиянием односторонней мысли, его нельзя долго читать без отдыха, и он местами страшно наскучает. Не дочесть его как-то не хочется, а как дочтешь, то чувствуешь удовольствие преодоленного труда, и уж, конечно, никогда не вздумаешь перечесть его вновь.

Перевод очень хорош; впрочем, мы советовали бы переводчице удерживаться от употребления уменьшительных слов, каковы: дочушка, деточки и тому подобные, которые довольно тривиальны.1

19. Молодик на 1844 год, украинский литературный сборник, издаваемый И. Бецким. Харьков. В университетской тип. 1843. В 8-ю д. л. 280 стр.2

Этот третий выпуск «Молодика», украинского литературного сборника, заключает в себе два отделения: 1) науки и материалы и 2) смесь. В первом отделе помещены весьма любопытные и хорошо составленные статьи, относящиеся к истории края, так, например, «Первые войны малороссийских казаков с поляками» Н. Костомарова, «Очерк малороссийских поверий и обычаев, относящихся к праздникам» К. Сементовского и др. Между прочим, в этом же отделе помещена статья г-на Иер<емии>Галки:3 «Обзор сочинений, писанных на малороссийском языке», в которой сочинитель старается доказать, что так называемая малороссийская литература, т. е. собрание сочинений, написанных в последнее время на малороссийском языке, явилось отнюдь не вследствие непонятной прихоти нескольких литераторов, желавших пощеголять своим родным наречием, а, напротив, вследствие везде распространяющейся у нас идеи народности. Читателям «Отечественных записок» известно мнение наше об этом предмете, и мы не станем повторять, что народность заключается не в наречии или языке, каким говорит простой народ, а в духе и характере всего народа. Лучше приведем слова сочинителя статьи, которыми он сам, не подозревая, опровергает свое же собственное мнение:

Письменность к нам перешла вместе с священным писанием, и потому первые сочинения наши были духовные и, следовательно, на словено-церковном языке, употреблявшемся при богослужении. Потом мало-помалу, с развитием общественной жизни, явилась необходимость в других родах письменности; но так как только словено-церковный язык был приготовлен к этому, то он послужил материалом и для светской общественной письменности, с тем различием, что в него начали входить слова,

105


выражения и обороты языка народного. Но вот Россия разделилась; западная и восточная части ее начали жить особою друг от друга жизнию; образовались два письменных языка: в одной из смешения словено-церковного языка с великороссийским, а в другой из смешения того же языка с малороссийским или южнорусским наречием. В Малой, как и в Великой Руси, была своя литература (?), свой книжный язык, на котором почти все писали, но едва ли кто говорил; много сочинений, и политических, и деловых, и, наконец, ученых, было писано на этом языке; много переводилось на него из других языков; иное издано; большая часть покоится непробудным сном в библиотеках.

Этот язык (т. е. малороссийский), известный под именем руського.много имел влияния на образование нашего (т. е. великороссийского) языка высшего общества и литературы; известно, что Ломоносов учился по грамматике Мелетия Смотрицкого и выучил наизусть Псалтырь, переложенный в стихи, Симеона Полоцкого. Руський язык был гораздо обработаннее, нежели письменный язык Великой России; на нем было писано много книг, в которых нуждались и в Москве, притом же лучшие проповедники наши первой половины XVIII века были малороссияне и хотя старались писать по-русскиили по-словенски,но не могли не вносить в свои сочинения элементов родного слова.

Далее сочинитель говорит, что при сильнейшем наплыве иностранного просвещения язык наш (т е. всё же великорусский) изменялся; выступила литература новая, носившая на себе следы влияния европейской образованности; вкус утончался; публика получила потребность в чтении легком и проч.

Вместе с европейским просвещением развивалась у нас столичная жизнь: в столицах сосредоточивалось и просвещение, и науки, и литература; там было горнило языка.Руський язык ушел в западные губернии, бывшие еще под властию Польши, и, гонимый в обществе, доживал век всеминариях и училищах.

С возвращением России, западных и южных ее областей, руський язык стал уже ненужным; был другой общий язык: основанием его взяты наречия словено-церковное и великорусское.1

Итак, по словам г. Галки, руський, т. е. малороссийский язык, уже в то время сделался ненужным для общности великорусского языка, который с приливом в государстве новых элементов европейской жизни, с успехами наук и просвещения усвоил себе новые формы, слова и обороты, тогда как малороссийский язык, оставаясь долгое время без всякого развития, из языка сделался провинциальным наречием. Поняв эту мысль, как мог после того утверждать г. Галка, будто в наше время, когда Россия так далеко подвинулась вперед на поприще наук и гражданственности, сочинения на малороссийском языке могут составить какую-то особую литературу? Да где же для этой литературы язык? Ведь язык простого народа не имеет слов для выражения понятий, порождаемых гражданскою образованностью и просвещением. Вы это сами доказываете всякий раз, когда ваши сочинения заключаются не в повестях, которых сюжет заимствован из народного быта. Вы их пишете русским

106


языком. Вы говорите: «Гоголь в своих высоких созданиях много выразил из малороссийского быта на прекрасном русском языке, но, надо сознаться, знатоки говорят, что многое то же самое, будь оно на природном языке, было бы лучше». Положим, что это многое, для немногих знатоков, было бы действительно лучше; но зато наверное можно сказать, что затем всё остальное у Гоголя не могло бы существовать вовсе, если б он вздумал одеть его малороссийским языком.

В этой статье г. Галка исчисляет всех сочинителей, писавших по-малороссийски, начиная от Котляревского до гг. Основьяненко и Шевченки включительно. Он утверждает, что Котляревский, как умный человек, написал свою пародию на «Энеиду» вследствие пробуждавшейся в обществе реакции против классицизма... А надо знать, что уже второе издание его перелицованной «Энеиды» было еще в 1808 году, когда и в русской литературе царил классицизм. Нет, мы уверены, что Котляревский, как умный и талантливый малороссиянин, понял, что на малороссийском, как и на всяком другом отдельном наречии, только и можно писать, что пародии или простонародные сказки и повести, и ничуть не думал затевать из того литературы. Артемовский-Гулак подтвердил это же самое, написав своего «Пана Твардовского», «Пан та собака» и другие мелкие произведения в пародическом духе. Сам Грыцько Основьяненко начал свое поприще на русском языке, потому что, сколько помнится, «Дворянские выборы» были из первых его сочинений. Притом он много писал и на русском и сам же переводил свои малороссийские повести на русский язык.

В числе материалов и в смеси «Молодика» есть тоже несколько любопытных статей, которые с удовольствием прочтут любители малороссийской старины. К альманаху приложены портрет князя М. М. Голицына, основателя Харьковского коллегиума; снимки почерков: Петра Великого, в двух его письмах, графа Н. П. Румянцова, князя А. М. Голицына; подписи гетмана Богдана Хмельницкого, Скоропадского, Мазепы и проч. и план города Харькова. Этот выпуск «Молодика» издан в пользу Харьковского детского приюта.

20. Суворов. Сочинение Фаддея Булгарина. 100 рисунков В. Тимма, гравированных на дереве бароном Клотом, бароном Неттельгорстом и гг. Лавиелем и Порре. Издание М. Д. Ольхина. 1843. В привилегированной типографии Фишера. Санкт-Петербург. В 8-ю д. л. Выпуск первый. 143 стр.1

В предисловии к этому изданию, или к этому «предприятию», г. Ф. Булгарин говорит, что в его сочинении о Суворове нет ни

107


истории, потому что для истории Суворова еще не настало время (и мы, в этом случае, совершенно согласны с сочинителем), ни вымысла, потому что он нигде не отступал от истины (какой? — за отсутствием исторической, вероятно, какой-нибудь другой!), и вымысел находится у него только в форме изложения. Взгляд довольно неопределенный, но уже не новый! Г-н Ф. Булгарин давно уже пишет по-русски, изучив русский язык настолько, чтоб быть в состоянии писать по-русски правильно грамматически. Мы сказали выше, как понимает и как смотрит г. Ф. Булгарин на свое новое сочинение — «Суворов»: это, по его собственному сознанию, не история и не роман, а что-то такое, чему нет и названия. Так и прежде смотрел г. Ф. Булгарин на искусство и литературу. Для доказательства, что этот сочинитель даже назад тому ровно десять лет опоздал уже своими взглядами на искусство, выписываем мнение г. Н. Полевого о «Мазепе» г. Ф. Булгарина:

Любопытно, что пред «Мазепою» находится небольшое предисловие, где автор изложил свою теорию романа. Здесь, можно сказать, ключ ко всем произведениям г-на Булгарина в этом роде. По его мнению: «Роман должен служить автору средством или к развитию какой-либо философической идеи, или к освещению тайников сердца человеческого, или к пояснению характера исторического лица. Так понимают роман отличнейшие современные писатели Англии и Франции, а потому даже мужи ученые, философы и политики не пренебрегают ныне сим родом словесности и не стыдятся писать и читать романы. Этого прежде не бывало». Итак, автор усиливается доказать, что роман не детская игрушка, что им непренебрегают даже люди порядочные, именно потому, что в нем можно сказать нечто дельное. Премудрость!.. Но философическую идею можно развивать во всяком роде сочинений, даже в песне и басне; освещать тайники сердца, разумеется человеческого, тоже; а пояснять характер исторических лиц — дело побочное в романе, ибо роман не может быть исключительно историческим. Следственно, после всего этого мы еще не узнаём от г-на Булгарина: что такое роман? Занимались этим родом сочинений всегда люди порядочные; но для сочинения романа мало быть ученым, философом или политиком. Для этих господ надобен только ум, а для романиста еще надобны: воображение, душа и особенное призвание к поэзии, именно романической. Если г-н Булгарин надеется только на свой ум и ученость, то мы не удивляемся, что он не может создать чего-либо образцового в романическом роде. Если он не шутя так понимает роман, как говорит, то мы видим еще, что он смотрит на него... некак поэт. Роман есть дело вдохновения, — а он доказывает, что в нем должно развивать то и то! Роман есть сам себе цель, как всякое произведение изящное, а он говорит далее, что в ном надобно: поучать, забавляя. Но только детям можно давать лекарство, уверяя, что им дают конфекты! Если вы хотите поучать, то для этого есть проповеди, есть науки; в поэзии же должно быть свободное развитие творческой мысли: там нет места никаким посторонним целям.

В оправдание г-на Булгарина, мы предполагаем, что он писал свою теорию не по убеждению, а понаслышке: так думали прежде, когда еще не знали истинного значения романа и места его среди произведений словесности. Посему не должно говорить, будто «так понимают роман отличнейшие современные писатели». Ни один отличный мыслитель так

108


не понимает его, и г-н Булгарин не назовет ни одного: закладую сто против нуля. Зачем же свою вину складывать на других?

Для людей опытных довольно прочитать такую теорию, и они закроют книгу, написанную для ее подтверждения. В самом деле: чего ожидать от нее? Посмотрим однако ж.

Сочинение написано; восторг писателя-поэта миновался; весь жар души его, вся мысль, породившая этот жар, перед нами. Теперь автор для нас, и даже для своего сочинения, постороннее лицо; напротив, мы для его сочинения и оно для нас — всё. Мы должны почувствовать и узнать: какая мысль зажгла вдохновение автора; должны, потому что для этого берем в руки и читаем до последней буквы книгу его. И книга непременно должна отвечать нам. Иначе это не произведение поэзии, а просто сказать — сбор слов и речений.

К счастию, автор «Мазепы» сам объясняет нам мысль свою, как будто боясь, что его читатели не увидят ее. «В сем романе я предпринял (?) представить очерки характера Мазепы так, как я понял его по истории и по преданиям. Мазепа был один из умнейших и ученейших вельмож своего века, и, чтобы быть великим мужем, ему недоставало только — добродетели! Без нее не сделали его счастливым ум, ученость, почести, богатство и власть. Вот темамоего романа!» (Предисловия стр. III—IV-я).

Мазепа был не таков, каким представляет его автор. Но предположим, что читатель не знает истории и что автор по-своему так понял главное лицо своего романа, как представляет его нам. Романист не историк: он схватывает не исторический, а поэтический характер своего лица, и если понимает его несправедливо, но поэтически — читатель не будет досадовать.

Но в самой мысли: устремить все силы романа к доказательству истины очень обыкновенной, известной всякому, но, к несчастию, редко препятствующей делать всевозможные злодейства и подлости для достижения высшей власти и богатства, — в самой этой мысли слишком много прозы. Представляйте истину как она есть, по крайней мере, как вы понимаете ее, и в ней уже будет заключаться нравственность, потому что не мы управляем делами судьбы, а провидение. Тот клевещет на провидение, кто но видит блага в каждом событии; в том нет никакого религиозного чувства, кто подумает, что провидение допускает злодеяния, измены и пороки, не имея высокой, часто непостижимой для нас нравственной цели. Сердце человеческое, в чистоте невинности, угадывает это и потому-то может с наслаждением видеть в произведениях изящного изображение бедствий, пороков, злодеяний: за ними скрывается мысль о непостижимом, который всё ведет к благой цели. Негодование, презрение к пороку и новая душевная чистота при взгляде на него — вот истинное действие трагического, ужасного. Человек переселяется в видимые им лица, осуществляет воображением события, и самое участие, сожаление, гнев, тоска и радость, испытываемые им при этом, показывают его личную борьбу с теми встречами рока, которые представляет ему поэт.

Но воображение нечистое, порочное не исправится ни от какого нравственного вывода. Самое высокое поэтическое создание проскользнет по уму порочного и даже не коснется души его. Что для него ваша сказка, ваш роман? Препровождение времени, игрушка, вист, зеванье на театральную сцену. Так-то прежде думали сделать училищем нравственности театр! Теперь эта мысль оставлена; должно будет оставить и вообще мысль: учить нравственности произведениями изящного. И давно пора убедиться, что нравственность заключается во всем, но только для тех, кто верит провидению, кто чист душою, кто умеет наслаждаться поэзиею. Если для таких людей писал г-н Булгарин, то напрасен был труд его; если же хотел он поучать людей порочных или слабых в добродетели, то опять напрасен труд его, как мы показали выше.

109


Но, стремясь к посторонней цели, он уже не мог быть поэтом в романе своем и потому не достиг ни к чему. Поучения в его книге нет, и нет романа, потому что он хотел сделать его поучением. Мазепа представлен довольно хитрым плутом — не более; а подобный характер не может быть занимателен. Человек, который из ничтожества достиг такой силы, что хотел сделаться независимым государем, не мог быть мелким плутягой. Если бы даже, не справляясь с историей, автор вывел на сцену человека, сильного умом и духом, но развратного, ослепленного честолюбием и ложною привязанностью к родине; если бы, наконец, главною пружиною действий его сделал он неумиримую ненависть к Петру Великому, то все действия такого человека приняли бы характер совсем иначе занимательный. Мазепа погиб самым несчастным образом, в своем безумном предприятии — вот истинная кара его злых помыслов. Для чего же было тут выводить жалких его детей и только ими наказывать преступника? Но еще надобно сказать и то, что Огневик и Наталья почти во всё продолжение романа остаются загадочными лицами; читатель не знает, что они брат и сестра, дети Мазепы, следовательно, не принимает никакого участия в той гибели, какую готовит им Мазепа. Напротив, зная родственные их отношения, читатель волновался бы сильным ощущением, страшась их гибели от руки отца, страшась и успеха их страсти, которая должна была кончиться кровосмешением. Но автор не умел воспользоваться и тем вымыслом, который ввел в свой роман совсем некстати. О других побочных лицах не станем говорить: это по большей части лица неестественные и неудачные, какими наполняет г-н Булгарин все свои романы. Несноснее всех Марья Ивановна Ломтиковская, так странно обольщающая Огневика! Доступ, который она открыла ему к заключенному Палею, достоин видения Ножова!1 И довольно забавна фигура Палея, лежащего в гробу. Зачем его живого класть в гроб и заставлять геройствовать таким образом? Неужели для эффекта? Но тут выходит эффект, которого, конечно, не ожидал автор. Надобно прибавить однако ж, что из всех изображенных автором лиц Палей лучше всех, потому что всех занимательнее. Правда, нападение его на замок пани Дульской представлено довольно невероятно; однако ж это выкупают многие поступки и речи Палея; например, появление его на бал к Мазепе в Бердичеве. Еще замечательно изображение иезуита. Да, они были таковы! Это верно. Зато поляки представлены точно какими-то сумасшедшими! Это неестественно, и почти все лица в романе «Мазепа», за исключением двух-трех, или незанимательны, или смешны без воли автора. Мазепа — мелкий интриган; Огневик — дрянной казачишка, храбрец на словах и глупец на деле, отвратительный по связи с Ломтиковскою. Наталья — ничтожная, бесхарактерная фигура; Ломтиковская и неестественна и гадка; все другие (кроме Палея и иезуита) так ничтожны по действию, что о них не стоит и упоминать.

При таких неудачных характерах связь романа совершенно бессвязна. Не Мазепа является по ней главным, а Огневик, на котором держится всё. Мазепа интриганит и хитрит своим чередом, а Огневик действует. Он и забирается в дом к Мазепе, и подвергается пытке, и мирит гетмана с Палеем, и скачет в Петербург, и безумствует в пустыне, и наконец отравляет отца. Спрошу только об одном: что останется в романе, если отнять Огневика? И по числу страниц и по важности действий — пустяки. Но выкиньте из романа Мазепу — останется еще роман «Огневик». Какая ж тут связь?

Но поверит ли автор, что мы извинили бы все эти недостатки, если бы в его романе было одно, главное достоинство: поэзия, одушевляющая изображаемые события? Роман его остался бы бессвязным, бесхарактерным, но многое выкупили бы поэтические картины. Что видим, напротив, у него? Какой-то простонародный, детский, пошлый взгляд на всё и оттого удивительное ничтожество изображений. Как, например, является

110


у него Петр? Угадайте? Он бьет палкою подьячего середи улицы! Это выбрал автор из всех исполинских подвигов Петра для изображения нам его характера! Кто другой, кроме г-на Булгарина, впадет в такое недоразумение? Полтавская битва больше похожа у него на реляцию, нежели на поэтическую картину. Житье-бытье Ломтиковской с Огневиком в Петербурге просто отвратительно. Палей во гробе смешон. Огневик с трупом Натальи, который разваливается у него в руках, мутит душу. Но таких сцен тьма, и они совершенно уничтожают две-три, прекрасно выдержанные, каковы пытка Огневика и пир у Мазепы.

Чтобы досказать всё, надобно упомянуть о слоге «Мазепы». В этом отношении обыкновенно хвалят г-на Булгарина, замечая, что он не делает ошибок против грамматики г-на Греча. Это, конечно, дело похвальное; но этого мало. Надобно еще, чтобы слог был живописен, одушевлен, сообразен различным картинам и ощущениям. Этого нет у г-на Булгарина. Его слог однообразен до утомления, холоден и, чтобы выразиться уподоблением, тянется, как знаменитый плигинский сургуч. Лучше было бы писать с ошибками, которые могла бы выправить приятельская рука грамотного товарища, но оживлять свой слог чувством и жаром поэзии. Теперь же можно сказать, что слог г-на Булгарина имеет одно отрицательное достоинство: в нем нет ошибок грамматических. Только!

Мы нарочно выписали мнение г. Н. Полевого о «Мазепе», потому что это мнение справедливо и беспристрастно.1 Нам скажут: то мнение о «Мазепе», а здесь дело идет о «Суворове». Возражение справедливое, и мы считаем долгом отстранить его удовлетворительным объяснением. Г-н Ф. Булгарин принадлежит к числу тех плодовитых сочинителей, которых многочисленные писания пишутся на один лад и на одну манеру и отличаются одно от другого только названиями да именами действующих лиц: в сущности же они не что иное, как повторение первого сочинения, которое когда-то вышло из-под пера. Поэтому, если вы прочли одно произведение такого сочинителя, вы знаете уже все его произведения, и написанные и имеющие быть написанными; если вы разобрали критически одно такое сочинение, то уже отдали самый верный отчет и обо всех других. В самом деле, «Суворов» г. Булгарина — ни дать ни взять, как все другие его произведения. Впрочем, как текст, писанный для картинок, «Суворов» ничем не хуже других текстов, писанных с тою же целию, — следовательно, и «Истории Суворова», сочиненной г. Н. Полевым. Издание прекрасно; но картинки, несмотря на имя их даровитого составителя, г-на Тимма, не слишком хороши. Взгляните, например, на картинку на 104 странице, где представлено, как Суворов отталкивает янычара, бросившегося на него с ятаганом: что это такое? карикатура!..

111