ЭНИ «В. Г. Белинский»
Том VIII. Полное собрание сочинений в 13 томах

Яндекс.Метрика Яндекс цитирования
Bookmark and Share

 

 

 

 

 

<РЕЦЕНЗИИ И ЗАМЕТКИ, ЯНВАРЬ — МАРТ 1844 г.>

21. Наль и Дамаянти. Индейская повесть В. А. Жуковского. Рисунки по распоряжению автора выполнены г. Майделем. 1844. Издание Фишера. В 8-ю д. л. 201 стр.1

«Наль и Дамаянти» есть эпизод огромной индийской поэмы «Магабгарата», — эпизод, каких в ней довольно, и который представляет собою нечто целое. На немецком языке два перевода этой поэмы («Наль и Дамаянти»), один Боппа, другой Рюкерта. Жуковский переводил с последнего. О достоинстве его перевода нечего говорить. Легкость, прозрачность, удивительная простота и благородная поэзия его гекзаметра обнаруживают высокое искусство, неподражаемое художество. Это перевод вполне художественный, и русская литература сделала в нем важное для себя приобретение.

Что касается до самой поэмы, она — индийская в полном значении слова. В ней действуют боги, люди и животные. Боги, как две капли воды, похожи на людей, а люди — ни дать ни взять — те же животные. Так, например, гуси играют в поэме такую роль, что без них не было бы и поэмы. И эти гуси говорят и мыслят точь-в-точь, как люди, а эти люди, в свою очередь, говорят и мыслят точь-в-точь, как гуси. Гуси здесь не глупее людей, а люди не умнее гусей. В этом выразился пантеизм Индии и всё индийское миросозерцание. Бог индийца — природа; выше и дальше природы не простираются духовные взоры индийца. Поэтому, в его глазах, гусь или корова — такие же важные персоны, как и царь и герой, не говоря уже о простом человеке. Поэтому же индиец весь теряется в мировой субстанции и беден личностию. Ему легко отрываться от себя и погружаться, смотря на кончик своего носа, в созерцание божественного ничтожества. Отсюда происходит чудовищность, нелепость, дикость, сердечная теплота, пленительная наивность,

112


а иногда и грандиозность его поэзии. Для нас,, европейцев, эта поэзия интересна как факт первобытного мира, и мы не можем сочувствовать ее суеверию, ее уродливому пиэтизму, даже самым красотам ее. Это происходит от противоположности европейского духа с азиатским. В азиатском нравственном мире преобладает субстанциональное, безразличное и неопределенное общее — эта бездна, поглощающая и уничтожающая личность человека. Отсюда индийские религиозные самосожжения, самоуродования и всякого рода самоубийства ради блаженного погружения в лоно мировой жизни. Личность есть основа европейского духа, и потому в нем человек является выше природы. Сравните в этом отношении «Илиаду» с любою индийскою поэмою: какая разница! Мы читаем «Илиаду», как колыбельную песню человечества, по прекрасному выражению Гёте; но мы сочувствуем ей вполне, как своему собственному младенчеству, из которого развилась наша возмужалость. В «Илиаде» боги также принимают участие в делах людей, но о животных уже нет и помина. Боги эти прекрасны, и каждый из них — живое существо, имеет страсти, желания, характер, потому что каждый из них — личность. Человек играет такую высокую роль, что сами боги его не что иное, как апофеоза его же собственной нравственной природы.

В «Нале и Дамаянти» нет характеров; все ее действующие лица — образы без лиц. Вот, например, характеристика Наля:

Крепкий мышцею, светлый разумом, чтитель смиренней
Мудрых духовных мужей, глубоко проникнувший в тайный
Смысл писаний священных, жертв сожигатель усердный
В храмах богов, вожделений своих обуздатель, нечистым
Помыслам чуждый, любовь и тайная дума
Дев, гроза и ужас врагов, друзей упованье,
Опытный в трудной военной науке, искусный и смелый
Вождь, из лука дивный стрелок, наипаче же славный
Чудным искусством править конями, на коих он в сутки
Мог сто миль проскакать — таков был Наль; но и слабость
Так же имел он великую: в кости играть был безмерно
Страстен.

Какая же тут личность? Это описание идет равно ко всем добродетельным людям, гусям и змеям поэмы. Это просто — сказка; но сказка, имеющая важное значение исторического факта жизни великого племени, — наконец, сказка, изложенная поэтически.

Издание «Наля и Дамаянти» прекрасно; жаль только, что его портит орфография, отзывающаяся блаженной памяти семидесятыми годами.

113


22. Басни И. А. Крылова. В девяти книгах. Санкт-Петербург. В тип. военноучебных заведений. 1843. В 8-юд. л. 326 и VIII стр.1

Изданиям басен И. А. Крылова потерян счет. Несколько лет тому считалось однако ж, что их издано тридцать девять тысяч экземпляров. Таким успехом не пользовался на Руси ни один писатель, кроме Ивана Андреевича Крылова. И будет еще время, когда его басни будут издаваться за один раз в числе 40 000 экземпляров. Иван Андреевич Крылов больше всех наших писателей кандидат на никем еще не занятое на Руси место «народного поэта»; он им сделается тотчас же, когда русский народ весь сделается грамотным народом. Сверх того, Крылов проложит и другим русским поэтам дорогу к народности.2

Говорить о достоинстве басен И. А. Крылова — лишнее дело: в этом пункте сошлись мнения всех грамотных людей в России. Было время, когда не умели решить, кто выше — Хемницер или Крылов, и было время, когда Дмитриева (И. И.) как баснописца считали выше Крылова.3 Время это давно уже прошло, и теперь, умея ценить по достоинству Хемницера и Дмитриева, все знают, что Крылов неизмеримо выше их обоих. Его басни — русские басни, а не переводы, не подражания. Это не значит, чтоб он никогда не переводил, например, из Лафонтена и не подражал ему: это значит только, что он и в переводах и в подражаниях не мог и не умел не быть оригинальным и русским в высшей степени. Такая уж у него русская натура! Посмотрите, если прозвище «дедушки», которым так ловко окрестил его князь Вяземский в своем стихотворении, не сделается народным именем Крылова во всей Руси!

Все басни Крылова прекрасны; но самые лучшие, по нашему мнению, заключаются в седьмой и восьмой книгах. Здесь он, очевидно, уклонился от прежнего пути, которого более или менее держался по преданию: здесь он имел в виду более взрослых людей, чем детей; здесь больше басен, в которых герои — люди, именно всё православный люд; даже и звери в этих баснях как-то больше, чем бывало прежде, похожи на людей. В самом стихе ясно видно большое улучшение. Вот лучшие, по нашему мнению, басни в седьмой и восьмой книгах: «Совет Мышей», «Мельник», «Мот и Ласточка», «Свинья под Дубом», «Лисица и Осел», «Муха и Пчела», «Крестьянин и Овца» (едва ли не лучшая из всех басен Крылова), «Волк и Мышонок», «Два мужика», «Две собаки», «Кошка и Соловей», «Рыбьи пляски», «Прихожанин», «Ворона», «Лев состаревшийся», «Белка», «Щука», «Кукушка и Орел», «Бритвы», «Бедный Богач», «Булат», «Купец», «Пушки и Паруса», «Осел», «Мирон», «Волк и Кот», «Три Мужика».4

114


И в девятой книге, заключающей в себе одиннадцать басен, талант Крылова еще удивляет своею силою и свежестию: для него нет старости! Нам особенно нравятся следующие две басни:

1

Волки и Овцы.

Овечкам от Волков совсем житья не стало,

И до того, что, наконец,

Правительство зверей благие меры взяло,

Вступиться в спасенье Овец, —

И учрежден совет на сей конец.
Большая часть в нем, правда, были Волки;
Но не о всех Волках ведь злые толки.

Видали и таких Волков, и много крат, —

Примеры эти не забыты, —
Которые ходили близко стад
Смирнехонько — когда бывали сыты.

Так почему ж Волкам в совете и не быть?

Хоть надобно Овец оборонить,
Но и Волков не вовсе ж притеснить!

Вот заседание в глухом лесу открыли;

Судили, думали, рядили

И, наконец, придумали закон.

Вот вам от слова в слово он:

«Как скоро Волк у стада забуянит,

И обижать он Овцу станет:

То Волка тут властна Овца,
Не разбираючи лица,

Схватить за шиворот и в суд тотчас представить

В соседний лес иль в бор».

В законе нечего прибавить, ни убавить.

Да только я видал: до этих пор
Хоть говорят: Волкам и не спускают —

Что будь Овца ответчик иль истец,

А только Волки всё-таки Овец

В леса таскают.

2

Вельможа.

Какой-то, в древности, вельможа
С богато убранного ложа

Отправился в страну, где царствует Плутон,

Сказать простее, — умер он;

И так, как встарь велось, в аду на суд явился.
Тотчас допрос ему: «Чем был ты? где родился?»
— «Родился в Персии, а чином был сатрап,
Но так как, живучи, я был здоровьем слаб,

115


То сам я областью не правил,

А все дела секретарю оставил».

—«Что ж делал ты?»— «Пил, ел и спал,

Да все подписывал, что он ни подавал».
— «Скорей же в рай его!»— «Как! где же справедливость?» —
Меркурий тут вскричал, забывши всю учтивость.

—«Эх, братец! — отвечал Эак: —
Не знаешь дела ты никак.

Не видишь разве ты? Покойник — был дурак!

Что, если бы с такою властью
Взялся он за дела, к несчастью?
Ведь погубил бы целый край!..
И ты б там слез не обобрался!
Затем-то и попал он в рай,
Что за дела не принимался».

________

Вчера я был в суде и видел там судью:
Ну, так икажется, что быть ему в раю!

 

Также прекрасна басня «Кукушка и Петух».

Странно: почему до сих пор не изданы комедии Крылова? Конечно, эти комедии далеко не так хороши, как его же басни; но всё же они хороши настолько, чтобы стоить имени своего автора, — а это, право, не мало! Сверх того, комедии Крылова еще интересны как памятники нравов и литературы старого времени.1

Новое издание басен Крылова в типографском отношении очень удовлетворительно.

23. Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова. Издание третье. Санкт-Петербург. В тип. Ильи Глазунова и К?. 1843. Две части. В 12-ю д. л. В I-й части 173, во II-й — 250 стр.2

Вот книга, которой суждено никогда не стареться, потому что, при самом рождении ее, она была вспрыснута живою водою поэзии! Эта старая книга всегда будет нова. Мы было взяли первое издание ее, чтоб справиться о его годе, — взгляд наш упал на первую страницу — и страницы начали одна за другою переворачиваться под рукою. Сколько раз читали мы эту книгу — пора бы уж было ей и надоесть; ничуть не бывало: всё старое в ней так ново, так свежо, как будто мы читаем ее в первый раз. И предшествовавшие чтения не только не ослабили эффекта нового, но еще как будто усилили его. Так доброе вино от лет становится всё крепче и букетистее!

116


Три издания менее чем в четыре года: как хотите, а это успех, огромный успех! И как кстати явилось это третье издание — именно как будто для того, чтоб резче выказать литературную нищету настоящего времени и яснее обнаружить всю великость утраты, понесенной русскою поэзиею в лице Лермонтова. Сколько романов и повестей, сколько стихотворений вышло в эти четыре года! Многие из них наделали шума и доставили своим авторам славу «первых писателей», благодаря услужливости и расчетливости журнальных крикунов; некоторые из этих романов, повестей и стихотворений действительно были не без достоинств, и даже замечательных; но где же они, все эти творения, куда скрылись? Да, если перечесть, их наберется-таки довольно; но, кроме «Мертвых душ» и нескольких новых пьес Гоголя, — «Герой нашего времени», равно как и стихотворения Лермонтова — всё-таки новые, словно сегодня написанные книги, а все те произведения были новы, только пока забавляли публику, пока служили ей насущным дневным хлебом; но сегодня хлеб съеден — и завтра его уж нет.

Перечитывая вновь «Героя нашего времени», невольно удивляешься, как всё в нем просто, легко, обыкновенно и в то же время так проникнуто жизнию, мыслию, так широко, глубоко, возвышенно... Кажется, будто всё это не стоило никакого труда автору, — и тогда вспадает на ум вопрос: что ж еще он сделал бы? какие поэтические тайны унес он с собою в могилу? кто разгадает их?.. Лук богатыря лежит на земле, но уже нет другой руки, которая натянула бы его тетиву и пустила под небеса пернатую стрелу... И этот гений, эта великая духовная сила привязана к скудельному организму личности человека: не стало человека — и нет уже в мире его силы...

Скоро выйдет в свет четвертая часть стихотворений Лермонтова. Это будет тоже новая книга, хотя она уже и прочтена публикою еще до выхода своего. В ней собрано всё, что было напечатано в «Отечественных записках» прошлого и нынешнего годов, — так что почитатели таланта Лермонтова (а их много на Руси) будут иметь всё, до последней строки, что было им написано и теперь отрыто. Нельзя надеяться, чтоб еще что-нибудь нашлось — разве какие-нибудь слишком незначительные опыты ранней эпохи его поэтической деятельности.1 Напечатанное в этой книжке «Отечественных записок» стихотворение «Пророк» принадлежит к лучшим созданиям Лермонтова и есть последнее (по времени) его произведение. Какая глубина мысли, какая страшная энергия выражения! Таких стихов долго, долго не дождаться России!..

Третье издание «Героя нашего времени» в типографическом отношении прекрасно. Во всяком другом отношении мы не будем хвалить этой книжки: похвалы для нее так же беспо-

117


лезны, как безопасна брань. Никто и ничто не помешает ее ходу и расходу — пока не разойдется она до последнего экземпляра; тогда она выйдет четвертым изданием, и так будет продолжаться до тех пор, пока русские будут говорить русским языком...1

24. Друг детей, книга для первоначального чтения. (Издание четвертое). Санкт-Петербург. В тип. императорской Академии наук. 1844. В 8-ю д. л. 346 стр.

Прогулка с детьми по земному шару, Виктора Бурьянов а. Две части. Издание третье, исправленное и дополненное. С раскрашенною картою всего света. Санкт-Петербург. В тип. В. Соломона. MDCCCXLIV. В 18-ю д. л. VII, 400 и 347 стр.

Записки Петра Ивановича, собранные и украшенные 100 картинками П. Фурманом. Санкт-Петербург. В тип. К. Жернакова. 1843. В 16-ю д. л. 218 стр.

Священная история в разговорах для маленьких детей. Соч. А. Ишимовой. Издание второе. Санкт-Петербург. В тип. императорской Академии наук. 1843. В 18-ю д. л. 153 стр.

Новые повести для детей (,) сочинение Анны Зонтаг. Санкт-Петербург. Печатано в тип. Иогансона. 1844. В 12-ю д. л. 304 стр.

Русские сказки для детей, рассказанные нянюшкою Авдотьею Степановною Черепьевою. Санкт-Петербург. В тип. Ильи Глазунова и К?. 1844. В 16-ю д. л. 58 стр.

Елка(,) альманах для детей на 1844 год. Санкт-Петербург. В тип. Карла Крайя. 1844. В 36-ю д. л. 104 стр.

Золотыя(е) цветки, или Собрание басен, мыслей и других мелких стихотворений. С картинками и рисунками. Санкт-Петербург. 1844. В 36-ю д. л. 57 стр.

Книга Хамелеон. Забавная фокусная игрушка для детей. 1843.2

Какое богатство детских книг! Вдруг целых девять! Но не радуйтесь заранее: исключая каких-нибудь двух книг, всё остальное — печатная бумага, не больше.

«Друг детей» есть перевод немецкой книги «Der Deutsche Kinderfreund, ein Lesebuch für Volksschulen», т. е. «Немецкий друг детей, книга для народных школ». Автор ее — Вильмсен. Она напечатана в 1841 году сто шестьдесят третьим изданием. Это род хрестоматии для чтения детей. Цель ее — развитие мыслительной способности в детях через постепенное восхождение от легких к более трудным понятиям, изложенным

118


в сообразной с ними форме. Цель эта достигается, благодаря хорошему составлению книги. Г-н Максимович, инспектор казенных училищ Санкт-Петербургского учебного округа, частию перевел, частию переделал книгу Вильмсена, сделав ее таким образом удобною для чтения русских детей. Перевод его одобрен Министерством народного просвещения для употребления в подведомственных ему учебных заведениях, и с 1839 года книга г. Максимовича достигла теперь четвертого издания. Всё это неоспоримые факты в ее пользу.

«Прогулка с детьми по земному шару», без всякого сомнения, была бы прекрасною книгою, если бы она была прекрасно составлена: истина неоспоримая! Но, к несчастию, эта «прогулка» сделана чересчур налегке и с крайнею поспешностию, без всякой оглядки. Так, например, во Франции г. Бурьянов проглядел город Лион, т. е. «слона-то он и не приметил»; а о некоторых местах насказал таких чудес, что ничего не поймешь; например, что это такое: «Мы еще не были в Новых Афинах, улице (в Париже), обстроенной в греческом вкусе, и где домы имеют форму греческих храмов; девятьсот тысяч жителей толпятся здесь в грязи и дышат вредным воздухом» (стр. 273)? В улице — Новые Афины толпятся 900 000 жителей в грязи! Большая же улица! Должно быть, верст в пятьдесят, если еще не длиннее! Оксфордский университет назван прекраснейшим в мире (стр. 247), — а всем известна красота схоластических английских университетов! В описании русских мужичков сочинитель до того увлекся идиллическою поэзиею, что наговорил ужасных вещей. Например:

Говоря об обеде, я вспомнил, что уж полдень, мужичек и его жена просят нас, с свойственным им радушием и гостеприимством, хлеба-соли у них откушать. Стол накрыт чистою скатертью; за неимением стульев сядем на скамьи; вот готовят жирные блины, какие славные щи, какая кулебяка с рыбой и капустой, какая вкусная гречневая каша в горшке: она пышет паром; мы наложим себе ее много на деревянные тарелки и будем есть деревянными ложками вместе с прекрасным топленым маслом; только что кончили, нам подают жареного поросенка, начиненного кашею, а потом преогромную баклагу с простоквашею и тарелку с творогом; хозяйская дочка набрала в своем садике крыжовнику, малины и смородины и потчует нас; нельзя отказаться от этого сельского десерта; в другой раз нас потчуют ботвиньей, окрошкой и пшенной кашицей, а вместо десерта дадут стручков. Нам хочется пить: что может быть лучше здорового квасу с мятой? Прелесть! Мужички наши в праздники пьют пиво и хлебное вино, иногда и мед, а сбитень вместо чаю, перед которым он имеет то преимущество, что не ослабляет желудка, как этот настой из китайской ароматной травки (ч. I, стр. 83—84).

Описанные г. Бурьяновым крестьяне так же точно похожи на настоящих крестьян, как театральные крестьянки в корсетах похожи на деревенских баб и девок. Настоящая Швейцария! И садик есть, и красавица хозяйская дочка нарвала

119


своими нежными пальчиками крыжовнику, малины и смородины и потчует вас — как тут отказаться? Кушайте во здравие!; И стол накрыт чистою скатертью... Говоря слогом почтмейстера в «Мертвых душах» — в некотором роде, сударь ты мой, так сказать — Швейцария да и только! Доказательство этого — на 186 странице этой же книжки, в статье о Швейцарии:

Пройдемте мимо, и всё семейство встанет, даже сам отец, почтенный старик, снимет шляпу, подойдет к вам и попросит разделить их скромный обед, взойдите: везде царствует чистота; белый, как нагорный снег, еловый стол приглашает вас к себе: вокруг стола в порядке кринки со вкусным молоком; всё это придает аппетит. Молодая крестьянка подходит к вам. Черненький корсет обхватывает тонкий стан, из-под красной юбки выглядывает маленькая ножка, и соломенная шляпка, щегольски надетая, скрывает темнокаштановые волосы; а глазки, как у галки, и щечки, как розанчики. Что за живой, веселый вид! Кожа на руках у швейцарки груба, но всегда чисто содержана; вот она накрыла стол белою скатертью и потчует нас прекрасными сливками, земляникою и свежим маслом.

Не правда ли — точь-в-точь как у нас?.. На 80 странице г. Бурьянов говорит: «С простым топором русский (мужик) сделает несравненно более, чем немцы с своими замысловатыми инструментами». Именно так — что и говорить! Куда дуракам-немцам до нашего мужика! Дайте ему кусок мрамора, он вам сейчас сделает из него топором и скобелью статую получше Аполлона Бельведерского или Венеры Медичейской, которые хоть и славятся в мире, как диво искусства, а если посмотреть — так что! просто дрянь, немецкая работа! Всякий русский мужик лучше сделает! Вы правы, г. Виктор Бурьянов! Ваша книжка сделана тоже топором и скобелью, а ведь куда хороша, куда лучше всех немецких книг!

Варварский язык, бездна опечаток, серое, неопрятное издание — вот качества «Прогулки с детьми по земному шару».

«Записки Петра Ивановича» — очень недурная книжка для чтения детей. Только ее надо читать, пропустив первую главу, которая называется «Несколько слов вместо предисловия» и в которой не только дети, но и взрослые ровно ничего не поймут. Повесть явно переделана из какой-нибудь иностранной книжки и переделана недурно, а предисловие сочинено явно самим г. Фурманом. Картинки очень милы, и в типографском отношении книжка прекрасна.

«Новые повести для детей» г-жи Зонтаг были бы недурны, если бы написаны были порядочным русским языком.

Что касается до «Русских сказок для детей», изданных какою-то нянькою, — мы не советуем ее давать детям в руки, так же как не советуем позволять детям слушать всякие рассказы нянек о домовых, леших и тому подобных вздорах, которыми только засоряют понятие и запугивают воображение детей.

120


«Елка» недурно издана и хороша, как игрушка. Пусть дети играют ею, но с условием, чтоб отнюдь не читать ее.

«Золотые цветки» состоят из двенадцати недурных картинок и из разных стихов, плохих и хороших, набранных из плохих и хороших писателей и перепечатанных безграмотно.

«Книга Хамелеон» — удивительная книга. Переворачиваете страницу и видите изображение трефового и бубнового туза, далее — русский и французский алфавит, потом две плохие литографии, изображающие весну и лето; затем — туза пик и червей; потом опять русскую азбуку, а за нею — таблицу умножения; за таблицей — две плохие литографии, изображающие зиму и осень; потом всё это же самое повторяется, в таком же порядке, раза три или четыре. Если эту книжку непременно было нужно назвать именем какого-нибудь животного, то всего бы лучше: «Книга Осел», вместо «Книга Хамелеон».

25. Литературный калейдоскоп (,) или Собрание мелких сочинений П. Машкова. Автора повести «Муж под башмаком» и проч. В 8-ю д. л. 53 стр.1

Знаете ли, что такое сатирический писатель?

Если не знаете, то г. Машков сейчас же объяснит вам это:

Сатира была уважаема во все времена. Когда человек стал понимать, что он есть существо возвышеннейшее пред прочими тварями, одаренное разумом; когда он постиг, что все действия его должны быть облагорожены, страсти покорены рассудку, дикое зверство должно быть заменено душевною кротостию, бесстыдство нравственностию, буйные, скотские наслаждения благородными забавами; одним словом, когда он разгадал цель своего создания и образец, каким он быть должен, тогда он с ужасом увидел огромные массы людей, подобных ему по физическому устройству и столь далеких от него по своему невежеству. Как было действовать ему на эти толпы варваров? Как воцарить между ними нравственность? Как искоренить закоснелые их привычки? Увещания бессильны. Примеры не действительны. Надобно было показать их действия в смешном виде, чтобы они их устыдились. Для этого ум человеческий изобрел сатиру. Вот ее первое рождение. Колыбелью сатиры были века самые отдаленные. Дикари слушали забавные сказки, в которых едко осмеивались их постыдные действия, и никто из них не обижался, потому что сатира направлена была не на личность. Таким образом, люди мало-помалу начали узнавать, свои заблуждения и невольно стали покидать привычки, сделавшиеся предметом смеха. Нет сомнения, что сатира действовала на нравственность более всех наказаний и угроз.

Ну, вот теперь, благодаря! г. Машкову, вы знаете, что такое сатира: посредством насмешки она сделала дикарей из скотов людьми!Но у дикарей, — скажете вы, — не бывает и не может быть сатиры, потому что сатира есть плод цивилизации, ветвь уже созревшей литературы? Мы то же думали; но г. Машков знает в этом деле больше нас с вами — надо поверить ему: ведь он недаром же — «автор повести „Муж под башмаком“»… послушаем далее г. Машкова:

121


В просвещенные времена сатира еще сильней действовала на умы и приобрела более уважения. Видя пользу благонамеренной сатиры, поддерживали ее везде, как наказание тех нравственных пороков, на которые не простирались законы. Многие злоупотребления искоренены сатирою.

Теперь не хотите ли узнать, что такое «сатирический писатель» и что такое в нашей литературе г. Машков? Слушайте же:

Сатирический писатель есть автор самый полезнейший, самый благонамеренный для своего отечества. Он должен иметь более опытности, более познаний человеческого сердца, чем требуется от других писателей. Он должен быть душою не зол, не мстителен. Он должен нападать на порок, на невежество, а отнюдь не на недостатки людей, обиженных природою. Должен указывать смешную сторону безнравственности вообще, а не выставлять примет и имени обвиненного. Пусть он сам узнает свой портрет, совершенно в другом изображении, и исправится. Я смеюсь над Иваном с большим носом, которого вовсе не существует на свете, между тем Петры, Карпы, Сидоры с короткими носами находят за собою те же недостатки и незаметно исправляются. Басни, комедии, эпиграммы разве не та же самая сатира? А кто на них претендует?

У хороших родителей часто бывают дурные дети: так и от сатиры родился пасквиль. Поэтому-то никогда не должно их смешивать между собою. Сатира — лекарство, пасквиль — розга. Сатира — добро, пасквиль — нестерпимое зло для общества, потому что в нем нападают на личность и раздражают только больную рану. Если мы имеем аптеки для тела, почему ж не иметь аптеку для души? Почему не пользоваться сатирою?

Объяснив значение сатиры и обязанность сатирического писателя, не трудно будет попять, почему я предпочитаю избранный мною путь другим отраслям литературы. Я хотел соединить полезное с приятным. Пусть сочинения мои для людей нравственных будут ничем более, как приятною сказкою, а для невежд фонарик, который осветит им лучший путь. Основываясь на этом, я считаю нужным сказать, что в сочинении моем нет и не будет никаких личностей. Никогда читатели не встретят в них тайн ничьей семейной жизни. Все описываемые мною лица совершенно вымышленные, а если кто захочет приноравливать их к себе или к кому другому, тот может найти личность во всякой книге, во всякой комедии, во всякой басне. Для таких людей все объяснения напрасны.

Мы доселе думали, что г. Машков принадлежит к числу сочинителей средней руки, пишущих, при небольшом даровании, себе в удовольствие и своей публике на утешение разные мелочи, в которых изо всех сил стараются насмешить своих читателей и в которых, между пустою болтовнёю и множеством плоскостей, проскакивают иногда вещицы, если не остроумные, то действительно забавные. Словом, доселе думали мы, что г.Машков — нечто вроде миниатюрного Поль де Кока, неутомимо пишущего для известного разряда публики. Но на деле выходит, что мы ошибались: г. Машков — изволите видеть — сатирик, исправитель нравов, гонитель злых пороков и т. д. Каким же образом исправляет он нравы? Рассказами о каком-то чорте, живущем под Троицким мостом, о какой-то мещанке, которая в бурную ночь послала своего плачущего ребенка к чорту, и за это чорт действительно овладел ее детищем, наложил на его висок синее

122


пятно, которое и осталось клеймом отвержения на всю его жизнь. Вот подлинно оригинальный способ исправлять нравы!..

26. Жизнь, как она есть. Записки неизвестного, изданные Л. Брантом. Санкт-Петербург. 1843. В тип. К Жернакова. Три части. В 12-ю д. л. В I части — 236, во II — 230, в III — 260 стр.1

Все поэты, сколько их ни было, начиная с того времени, как на свете явились поэты, и до наших дней, — старались изображать жизнь, как она есть, и ни один из них, ни все вместе не успели окончательно показать миру жизнь, как она есть. Это оттого, что жизнь неисчерпаемо глубока и бесконечно многостороння: сколько ни изображайте ее, всегда остается что изображать; сколько ни трудитесь, а всегда будете исписывать только листочки жизни и никогда не напишете ее целой книги... Так думали мы всегда; но, прочитав заглавие нового творения г. Бранта, мы было поколебались в нашем убеждении. Нам пришло в голову: может быть, доселе еще не было настоящего гения, и все эти Гомеры, Эсхилы, Софоклы, Эврипиды, Аристофаны, Шекспиры, Сервантесы, Байроны, Вальтеры Скотты, Гёте, Шиллеры и tutti quanti,* может быть, все они или гении-самозванцы, или только обыкновенные талантики, которых человечество, за отсутствием истинного гения, приняло за гениев... Может быть, — продолжали мы мечтать, пораженные смелостию заглавия романа г. Бранта, — может быть... ведь для чудес нет законов... может быть, в особе г. Бранта является миру этот истинный гений, которому суждено изобразить жизнь, как она есть... Ломайте же, поэты, ваши перья — вам нечего больше делать: загадка решена, слово найдено!.. Бросайте, люди, в огонь все прежние романы: в них только отрывки, клочки жизни, тогда как г. Брант предлагает вам, за три рубля серебром, целую книгу жизни, — жизнь, как она есть!.. Но кто же этот смелый, этот гениальный г. Брант?.. Как кто? неужели же вы его не знаете? Он тот, который некогда даром рассылал при газетах свои критические обозрения русской литературы2 и другие сочинения; он тот, который в 1840 году издал два томика повестей, поднятые на смех всеми журналами; он тот, который потом, с горя, издал брошюрку «Петербургские критики и русские писатели» с портретом автора, — которая брошюрка опять насмешила все журналы;3 он тот, который в прошлом году издал чувствительную повесть «Аристократка», тоже единодушно осмеянную во всех журналах...4 Говорят, что писатель, которого все бранят, — или великий


* все до одного (итал.). — Ред.

123


гений, или самый бездарный писака: очевидно, что г. Брант — великий гений: у него столько ожесточенных «врагов» (?!), его сочинения так единодушно преследуются насмешками со стороны журналистов и невниманием со стороны публики... Но самое неопровержимое доказательство гениальности г. Бранта — это его «Жизнь, как она есть». Спешим познакомить публику с этим превосходным произведением.

В предисловии к роману г. Брант рассказывает, что у него был школьный приятель, который «в мундире конно-артиллерийского прапорщика и с подорожной в руках сел в благословенную тележку», в то время, как он, г. Брант, «в смиренном черном фраке, остался в Петербурге» (стр. II). Друзья забыли друг о друге, — прапорщик по причине военных тревог, а г. Брант, в черном смиренном фраке, по причине жестокой и продолжительной болезни, которая «оторвала его от света, от всех внешних отношений, наконец, от самого себя» (стр.III). Спросите у медиков; они знают, какая болезнь отрывает человека от самого себя, и пожалейте о г-не Бранте!.. Прошло шесть лет, а это (как справедливо замечает г. Брант с свойственным ему глубокомыслием) не шесть часов и не шесть дней (стр. IV). (Таких глубоких истин в романе г. Бранта рассеяно без счету). «Юность сменилась молодостью, а молодость приближалась к периоду зрелости» (стр. IV). Это так глубоко, что мы даже и не понимаем, что хотел сказать г. Брант; но нужды нет: оттого это так и хорошо... Но вот раз г. Брант находит на своем письменном столе визитную карточку с именем своего друга. На другой день он и сам едет к нему — и тоже не застает дома и решается дождаться. Чтоб не заставлять своих читателей ждать в скуке свидания друзей, г. Брант очень обязательно занял их интересным описанием кабинета своего друга. Наконец, это надоело самому г. Бранту, и он, от скуки, принялся читать лежавшую на столе рукопись, предполагая в ней путевой журнал... Права истинной дружбы велики... Но вот является сам хозяин. Сцена свидания вышла претрогательная, а г. Брант такой мастер рассказывать самым лучшим печатным слогом... Разговор друзей скоро обратился на рукопись, и заграничный друг рассказал целую историю о том, как досталась ему эта рукопись. Ему подарил ее сам автор, описавший в ней свою жизнь. Друг г. Бранта познакомился с ним на границе Швейцарии с Германией. Он очень заинтересовал друга г. Бранта, и г. Брант весьма скромно замечает по этому поводу: «Прошу припомнить — это говорю не я, а приятель мой: мне, в качестве издателя, говорить сего не подобает». Из этого видно, что г. Брант хочет, чтоб его считали не сочинителем, а только издателем «Жизни, как она есть». Обыкновенная уловка многих гениальных писателей! Вальтер Скотт приписывал свои романы

124


ключарю какой-то сельской церкви; Пушкин сочиненные им самим повести издал под именем повестей Белкина и даже с предисловием от лица мнимого Белкина; Лермонтов в своем превосходном «Герое нашего времени» хотел казаться только издателем записок Печорина, будто бы случайно ему доставшихся через Максима Максимыча. Почему же и г. Бранту было не поступить таким же образом? Мы уверены, что по примеру таких писателей, каковы Вальтер Скотт, Пушкин, Лермонтов и г. Брант, теперь все даровитые авторы будут прикидываться издателями собственных своих сочинений. Итак, дело ясное: г. Брант — подлинный и несомненный сочинитель «Жизни, как она есть». Это доказывается еще и чрезвычайным сходством в образе мыслей и выражения между предисловием г. Бранта и записками неизвестного: явно, что то и другое писано г. Брантом. Да вот в первых же строках первой же страницы улика налицо. Слушайте: «Я родился... да, разумеется, я родился: иначе меня бы не было на белом свете; а если б не было, то тут нечего бы и говорить…. (четыре точки)». Согласитесь, что такая глубокая мысль, столь остроумно выраженная, могла выйти только из-под того пера, которое начертало в предисловии, что шесть лет — не шесть часов и не шесть дней...

Неизвестный (Евгений то ж) начал себя помнить с пятилетнего возраста. Юность его до самой молодости текла так однообразно и скучно, что нет возможности прочитать ее описания, не заснув, по крайней мере, десяти раз. Няня ему всё толковала печатным слогом (самый приличный слог для романа!) о Наполеоне. За это Евгений в одно прекрасное утро «схватил руку старушки и бросился к ней на шею: бабушка крепко прижала его к груди своей — и слезы их смешались в чистом, невинном объятии бескорыстной привязанности» (стр. 19). Между рассказами о Наполеоне бабушка написала Евгению, что генерал, его отец, некогда увез польку, переслал ее к себе в дом, а сам приехал после, потому что «знамена Марса не пускали еще его в мирную аркадскую область Гимена» (стр. 66); потом он на ней женился, но скоро опять уехал на войну, между тем как Теодора «носила под сердцем своим священный залог любви отсутствующего» (собственные слова бабушки, стр. 76). Родивши Евгения, Теодора умерла, несмотря на возвращение генерала, который с горя опять отправился на войну. Выражение лица генерала было гомерическое; по словам г. Бранта, выражение лица Наполеонова тоже было гомерическое; по словам того же г. Бранта, который, часто употребляя этот эпитет при описании лиц своих героев, однако ж оставляет на догадку проницательного читателя, что и лицо жида Соломона, играющего не последнюю роль в «Жизни, как она есть», было тоже — гомерическое. Наполеон явно принадлежит к числу

125


героев этого романа; его в нем нет, но им наполнены целые страницы, — и г. Брант пишет о Наполеоне с особенным умилением, т.е. особенно печатным слогом, словно о своем родственнике. И почему ж бы не так: все гении — родня между собою. Но вот герою № 1 (т. е. Евгению) минуло уже пятнадцать лет, и он начал вести подробный журнал своей жизни, записывая в него происшествия каждого дня. Умница мальчик! В это время приехал его отец. Он был отчаянный бонапартист, и, когда Наполеон очутился на острове Эльбе, генералу больше не с кем и не за кого было воевать. Но он приехал не один, а привез с собою старого профессора Буха с молодою женою, Маргаритою, и двенадцатилетним сыном, Мишелем. Этот Мишель был удивительный красавец, голос имел мелодический, нрав ангельский, ум гениальный и чудесно писал стихи. Маменька его, Маргарита, начала учить Евгения рисованию. В это время в мире произошли два великие события: Наполеон (№ 2 герой романа) ушел с Эльбы и произвел во Франции новую революцию, а Евгений (№ 1 герой романа) влюбился в Маргариту. Евгению тогда было семнадцать лет, а Наполеону было уже за сорок пять лет. В то время как первый вновь завоевывал свою корону, последний завоевал Маргариту. Это было вот как: узнав, что Евгений ведет свой журнал, Маргарита захотела прочесть его, а прочитав, узнала из него, что Евгений ее любит. Тогда она рассказала ему свою историю, как г. Бух, в качестве благодетеля, насильно женился на ней, пятнадцатилетней сироте. Следствием этой взаимной откровенности было вот что: «И она привлекла меня к себе — и уста наши слились в горящий, продолжительный поцелуй, между тем как блуждающие руки ее обхватили стан мой, и я упал на грудь ее... За исступленным объятием последовала минута сладостного забвения; судорожный трепет пробежал по всем членам моим, будто в дремоте сна; мне казалось даже, что я впадаю в бесчувствие, в обморок, что я умираю...» (стр. 149). Когда Наполеон очутился на острове св. Елены, г. Бух с генералом воротился домой, больно избил жену, а Евгения хотел отколотить палкою; но легче было стать перед заряженною пушкою, чем перед Евгением или Наполеоном в минуту их гнева, — и профессор чуть не полетел с ног.

Видите ли, как тесно связана история Евгения с историею Наполеона, а история Наполеона с историею Евгения? Мы всегда были такого мнения, что, несмотря на множество исторических документов и мемуаров частных лиц, в истории Наполеона есть что-то неясное, и приписывали это близости к нам великих событий его жизни, как она есть; но вышло другое: мы не знали жизни Евгения, как она есть. Теперь, благодаря г. Бранта, мы узнали ее, и в истории Наполеона для нас не осталось ничего темного, и наоборот, благодаря знанию исто-

126


рии Наполеона, для нас всё ясно в жизни Евгения, как она есть. Сам автор, г. Брант, живо чувствовал связь, существующую в жизни обоих этих великих людей, и потому Евгений у него говорит: «В те дни, когда оканчивалась бурная политическая жизнь Бонапарте, начиналась моя собственная» (стр. 223). При этом случае Евгений очень основательно рассуждает о том, что судьба Наполеона дала толчок его воображению и мыслительной способности, и Наполеон же был виною, что Евгений не вступил на поприще гражданина. Поэтом он не сделался потому, что боялся зависти журналистов и критиков: чувствуя в себе великий гений, он знал, что наживет пропасть врагов. И хорошо сделал!.. Но вот он едет в Веймар с письмом от отца своего к господину тайному советнику фон Гёте, который сказал Евгению: «Вертер — шалость, грех моей молодости, который, впрочем, я охотно прощаю себе, потому что он очень мил с поэтической стороны» (ч. II, стр. 11). Как в этом виден Гёте!.. Потом Гёте попросил Евгения рассказать ему историю своей любви. «Всю жизнь мою я изучаю сердце человеческое, и, может быть, повесть любви вашей откроет мне новые тайники его» (стр. 12). Именно этим-то способом Гёте и достиг знания сердца человеческого... Для этого всегда расспрашивал он мальчишек о их любовных шашнях... Удивительно постиг г. Брант этого непостижимого Гёте!.. Евгений предложил ему свой дневник; Гёте сказал, что начинает уважать его, несмотря на его семнадцать лет, потом подал ему свою творческую руку, а Евгений, отвесив его превосходительству несколько низких поклонов, вышел из кабинета. «Таково было первое мое свидание с гениальным человеком, переданное здесь во всей исторической верности!» (стр. 15). Да, видно, что г. Брант прилежно изучил Гёте и глубоко постиг его. От Гёте Евгений пошел в театр, где балет «произвел на него впечатление, особенно располагающее к прекрасному полу» (стр. 27), вследствие какового расположения Евгений очутился в доме «патриотов», которые играли в карты, курили трубки, пили вино и целовались с женщинами. Там он напился пьян... «В глазах у меня потемнело... голова кружилась... брюнетка не переставала ласкать меня с возрастающим жаром и нежностью...» (стр. 33). Вследствие выпитого вина и «возрастающего жара и нежности брюнетки», Евгений заболел и, вылечившись, пошел к Гёте, который, указав ему место на диване, сам, на том же диване, начал читать его дневник. По поводу известного приключения с Маргаритою у камина Гёте сообщил Евгению, что в него, старика, была влюблена семнадцатилетняя Девушка: явный намек на Беттину! Г-н Брант глубоко проник в отношения Беттины к Гёте... Да и что может скрыться от такого зоркого наблюдателя, как г. Брант! он везде увидит свое...

127


Затем Гёте, прочитав Евгению длинную лекцию о слоге, отпустил его с миром.

Евгений перешел в Иенский университет, отпустил усы и начал жестоко жечь сигары и пить пунш. Любовных похождений у него набралось столько, что он потерял им счет и рассказывает только о примечательнейших. Там он встретился с веймарскою брюнеткою, Эрнестиною, кабинет которой был маленьким раем — «я разумею здесь рай в чувственном вкусе Магомета», — прибавляет Евгений (стр. 72). Из-за этой Эрнестины он дал оплеуху своему товарищу, Леониду, а «на утро, с рассветом, в уединенном месте, за городом, назначена была так называемая благородная разделка, кровавый расчет чести, свинцовая плата за обиду» (стр. 97). Но мальчишек развел дядька Евгения с помощию полиции и заставил их помириться в трактире. Между тем, г. Бух умер, и Маргарита приехала с Мишелем в Иену. Евгений было к ней... по старому следу; но она заговорила о добродетели, достоинстве женщины, о своем падении и проступке перед мужем, который женился на ней подлым образом, бил ее подлым образом, а перед смертью сознался, что сам изменял ей не раз и особенно в то время, как она изменила ему... Все герои г. Бранта люди очень падкие на скоромное... Потом Маргарита завела издалека речь о браке; но опытного Евгения этим уж нельзя было провести: он напился мертвецки пьян и прокрался ночью в комнату Маргариты... «Зачем вы здесь, Евгений?»— «Ответ был в моих глазах, в дикой наглости моих движений». Она хочет кричать, а он ей говорит: «Кричи — твой сын первый прибежит». Она на колени, молить, но напрасно... «Тогда не было для меня ничего священного; чувство жалости, все чувства заглушены были силою одного грубого, скотского чувства. Слабый вопль несчастной женщины замер под рукою моей...»

| «Так, среди мглы ночной, вой бури заглушает крики гибнущего пловца, тщетно взывающего о помощи...»

«Так...» но пусть читатели сами прочтут 129 и 130 страницы второй части «Жизни, как она есть», чтоб иметь понятие о высоком лирическом пафосе, каким г. Брант умеет заканчивать свои сцены... А кто пожелает знать, как умеет сей вдохновенный сочинитель расплываться в поэтических выражениях после сцен возвышенных, того отсылаем к его несравненной «Аристократке».

Евгений был не только неутомимый самец, но и большой резонер, — блудлив, как кошка, труслив, как заяц, по русской пословице. Простившись, он начал резонерствовать, а потом пьянствовать; но Маргарита пришла к нему и сказала, что она всё сделала для защиты своей добродетели, но если уж... так оно лучше — знаете — продолжать... И в самом деле, правда! Это г. Брант справедливо назвал «подвигом Маргариты».

128


Но недолго подвизался Евгений с Маргаритою: он уехал на родину, и если б не жидовская ловкость Соломона, то Ревекка, хорошенькая дочь его, сделалась бы жертвою Евгения... Самого г. Бранта возмутило непостоянство Евгения, и он очень патетически, с свойственным ему красноречием нападает на «неблагодарных чудовищ, в естественной истории так снисходительно называемых мужчинами» (стр. 153—154). После этого на сцену романа опять выступает его герой № 2, т. е. Наполеон; но это для того только, чтоб умереть и оставить Евгению более свободное поприще для деятельности. И надо сказать, что он очень хорошо воспользовался этим выгодным для него обстоятельством: история с Ревеккою заставила его написать к Маргарите письмо с извещением, что он уже не любит ее; но когда Маргарита опять приехала в дом генерала (вероятно, вследствие гнусного обращения сэра Гудзона Лова с Наполеоном), Евгений опять сказал ей: «Маргарита! Маргарита! люблю тебя! и она не смела противиться моим ласкам и сама ласкала меня... бедная, слабая женщина!» (стр. 226).

В третьей части, по случаю смерти отца своего, Евгений переезжает жить в Париж, с Маргаритою и Мишелем. Кстати о последнем. С ним случилась пречувствительная история: он женился и с радости начал писать стихи, которых ни один книгопродавец не хотел купить... из зависти к гению Мишеля, а совсем не потому, что плохих стихов никому не нужно. Тогда Мишель издал их на свой счет, и журналисты их разругали... тоже из зависти... Несмотря на то, что вошел в долги, и вместо того, чтоб дельными трудами кормить себя и жену, Мишель, как все несчастные писаки без дарования, но с самолюбивою страстью к бумагомаранию, поставил на сцену драму. Париж освистал ее — тоже из зависти, по мнению г. Бранта. Мелкое самолюбие писаки было раздражено этою неудачею, он во всем видел зависть, заговор против себя и во всяком, даже неисписанном листке бумаги — грозную критику на себя и с отчаяния решился писать на том свете, где нет зависти и журналов, и оставил жену с ребенком. Это было самым умным делом со стороны этого героя № 3 «Жизни, как она есть». Хорошо, если б и все дрянные писаки последовали его примеру!.. Но мы забежали вперед, желая поскорее избавиться от этого глупого рифмоплета. Возвращаемся назад. Г-н Брант описывает Париж, и из его описания видно, что он основательно изучал... известную книгу г. Строева «Париж в 1838—1839 годах». А Евгений, между тем, волочится напропалую. Влюбился он в актрису лет девятнадцати, «прекрасную и стройную, как художественная мысль поэта, сложенную полно и роскошно, как мечта о счастии, игривую и резвую, как дитя, горделивую, как царица, пламенную и страстную, как испанка, и недоступную,

129


как герцогиня Сен-Жерменского предместья» (стр. 70). Подкупив ее горничную, он залез к ней под кровать, пока она была в театре. Актриса приехала домой, разделась, попросила ужинать, потом еще разделась и выслала горничную — а Евгений всё смотрит да смотрит из-под кровати... И вдруг он видит: «Красавица, так волшебно раскинувшаяся на своем диване, казавшаяся такою неземною, вдруг опустилась на землю... самым прозаическим образом...» (ч. III, стр. 78). В то самое мгновение Евгений выскочил из своей засады. «Оставите ли вы меня, наконец?» — «Могу ли иметь столько власти над собою?»— «Вы сущий злодей» (язык парижских актрис!). — «А вы настоящий ангел!»— «Презренный человек!» — «Прелестнейшая женщина!» — «Подлец!» — «Благороднейшая жрица Мельпомены!» (стр. 82). Чем кончилась эта сцена — понятно: тем же, чем кончаются все сцены г. Бранта. «Я (говорит его Евгений) мог бы рассказать здесь еще десятка два приключений... Подчас мне вспадало на мысль, что я походил несколько на знаменитого кавалера де Фоблаза1 и что похождения мои не годились бы для строго нравственного романа, хотя и нельзя сказать, чтобы, в некотором смысле, они совершенно были лишены назидательности» (стр. 83). Действительно, роман г. Бранта, в некотором смысле, можно счесть за пародию на роман Луве или на мемуары кавалера Казановы, и точно, он, в некотором смысле, не лишен назидательности, подобно спартанским илотам, которых господа нарочно заставляли напиваться донельзя, чтоб молодые люди фактически убеждались в гнусности пьянства... Если г-н Брант под «некоторым смыслом» разумеет такого рода назидательность своего романа, то, конечно, с ним все согласятся...

Теперь мы приближаемся к самому интересному месту романа г. Бранта. Надо сказать, что его Евгений познакомился чрез Маргариту с герцогинею д’Абрантес, которая называла его «проказником, шалуном (polisson), любимцем амура, человеком без всякого занятия» (стр. 61). Подлинный слог герцогини д’Абрантес! Она знала все тайны Маргариты и Евгения и кокетничала с последним (стр. 101). Называя его негодяем и волокитою, она просит его сесть к ней поближе да рассказать ей о новой его интрижке (стр. 103). Так как на ту пору у Евгения таковой не случилось, то герцогиня посоветовала ему идти в гусары, от чего Евгений отказался по причине боязни военной дисциплины; тогда герцогиня посоветовала ему пойти в министры; но Евгений отказался и от этого места, потому что оно скользко и хлопотливо (стр. 105). Затем герцогиня целует его (стр. 109), и, поцеловавшись, они оба решили на том, чтоб Евгению быть домашним секретарем у одного польского графа. Но вот самое интересное место романа г. Бранта — описание литературного вечера у герцогини. Так как г. Брант, повидимому,

130


особенно рассчитывал на это описание, то, чтоб сделать ему удовольствие, мы выпишем всё это место, как ни длинно оно:

В назначенный вечер я не преминул явиться к г-же Жюно и, застал у нее довольно многолюдное общество, большею частию состоявшее из одних мужчин. Некоторые из них были в очках, и почти все с физиономиями, очень выразительно говорившими: «Мы люди мудрые, литераторы! В наших руках общественное мнение; мы законодатели ума и вкуса; что мы скажем, то и свято!» В числе этих мнимых представителей общественного мнения заметил я несколько лиц, которые с первого взгляда производили неприятное впечатление. Корыстолюбие, недоброжелательство, интрига, злость изображались в глазах их, как в верном зеркале, искусно освещенном. Тем не менее они старались казаться справедливыми, беспристрастными, благонамеренными. Но, несмотря на все усилия, настоящая природа этих господ проглядывала в их речах и суждениях, невольных обмолвках и даже в самых внешних движениях, иногда очень удачно передающих движения внутренние. Так пожилая женщина, желающая казаться молодою, напрасно прибегает ко всем пособиям искусства и кокетства. Сквозь румяна и белила, сквозь все косметические средства пробивается неумолимая морщина. Почтенные сорокнагло предъявляют себя из-за мнимо наивной улыбки, несколько раз репетированной перед тоалетом и сопровождаемой умилительным взглядом, которому тщетно домогаются придать неискусственное выражение взоров девятнадцатилетней красавицы!

—    А, вот, наконец, и вы, друг мой! — сказала герцогиня, встречая меня посреди своей гостиной, и прибавила вполголоса:

—    Видите ли, какой у меня собрался здесь ареопаг мужей великих и знаменитых, хотя, по чести сказать, без особенных причин, я охотно бы лишила себя удовольствия принимать этих господ. Между ними, скажу вам по секрету, только два или три человека заслуживают дружбу и уважение честных людей... а остальные... Но сядемте, и — в ожидании графа — я, в нескольких словах, постараюсь изобразить вам каждого из них...

И поток самых язвительных, самых едких эпиграмм полился из уст словоохотливой герцогини, которая близко знала все закулисные литературные сплетни, все тайные пружины печатных действий журналистов и потому могла передать мне, с самою отчетливою верностию, характерные портреты их — то была отборнейшая галлерея нравственного безобразия, душевной низости, прикрываемых личиною желания общественной пользы и добра, над которыми внутренне издеваются лицемерные поборники его.

—   Одни из них злы по природе, — говорила, между прочим, герцогиня, — другие сделались злы по обстоятельствам, вследствие привычки постоянно говорить неправду и всё порицать; третьи не добры, не злы, а просто бесхарактерны, по недостатку чувства благородного стыда и уважения к самим себе. Таков, например, вот этот высокий журналист, с лицом, исковерканным оспою и веснушками и несколько похожим на собачье. Он воображает себя первым остроумником в мире, колким сатириком и в этом счастливом убеждении, которое, по обыкновению, разделяется несколькими дураками, беспрестанно издевается над всем и всеми, вечно шутит и смеется. Сначала он привлекал к себе толпу, падкую на фарсы; но скоро, увидев в нем пустого гаера и шарлатана, она отступилась от него и заклеймила его прозвищем уличного шута,каким прозвищем он, впрочем, гордится, повидимому. Домогаясь снова приобресть ее благосклонность и истощась в насилованном остроумии, которое возбуждает теперь в читателях зевоту, сон и эфиопское храпение, — он ле

131


зет из кожи, надрывается от усилий — чем бы и как бы то ни было рассмешить читателей своего журнала, — ломается, кривляется, высовывает язык, пляшет и скачет, марает лице свое, и без того некрасивое, сажею, углем, расписывает всякими цветами, рядится в самые уродливые маскерадные костюмы, надевает колпак с бубенчиками и всякими погремушками, строит гримасы, кувыркается, ходит на голове — всё это, разумеется, шутовским пером своим; словом, прибегает ко всевозможным наглостям и пошлостям, чтобы только снова приманить к себе толпу, — но, увы, всё напрасно, всё невпопад уже! Толпа равнодушно проходит мимо, не смеется более даже над ним самим, потому что, наконец, он стал ей не смешон, а жалок...1

Есть особенная категория мелких газетчиков, издающих пустенькие листки, наполняемые сказками, побасенками, разными сплетнями и самою грязною, отвратительною бранью. Вот, например, посмотрите налево, один из таких газетчиков — облизанный франтик, середнего роста, с глупенькою рожицей, которую хочет облагородить очками, не подозревая, что они так же идут к нему, как к корове седло, как пастуху тога. Впрочем, у него есть некоторые достоинства — он знает английский и итальянский языки, очень деликатно ходит, преискусно кланяется и выражается отборным, сладеньким слогом, особенно когда обращается к прекрасному полу и думает блеснуть своею любезностию, которая, говоря без оговорок, сильно отзывается переднею. Но я слишком распространилась об нем. Он так мелок, ничтожен, просто сказать — глуп, что не стоит даже осуждения. Некоторые из его собратий и сотрудников несколько поумнее его; но тем хуже для них, потому что умишко, направляемый во вред себе и другим, умишко полуобразованный, вертящийся около того,чего сам порядочно не понимает, ниже и несноснее невинной природной глупости. Всё это, однако ж, только некоторые частности, некоторые стороны целого. Много нужно красок и времени тому, кто захотел бы нарисовать общую картину нашей парижской журналистики, с разносторонними, разнообразными ее нравами и бесчисленными представителями. Вообще же можно сказать, что этот народ, большею частию, зол, ядовит, гадок снаружи и внутри, мстителен, продажен — это язва, зараза, чума общества...

—    Довольно, довольно, герцогиня! Если верить словам вашим — а я не смею им не верить, — то всех этих господ стоило бы перевешать...

—    На самой крепкой и узловатой веревке, потому что они увертливы, гибки и скользки, как змеи... Посмотрите, к слову, на этого маленького, черномазенького человечка, что стоит у окна и разговаривает шопотом с двумя литераторами, своими сотрудниками. Вглядитесь хорошенько в отталкивающие черты его смугложелтого лица, в его узенькие, ястребиные глаза — в них столько злобы и недоброжелательства, что кажется, будто это, ничтожное, впрочем, само по себе твореньице, хочет заклевать весь род человеческий. Его снедают болезненная зависть и неукротимая жажда известности: они тем более заставляют страдать несчастного, что природа решительно отказала ему в уме и дарованиях авторских. Он ничего не написал, кроме дрянной, школьной брошюрки о Кромвеле да еще каких-то мыслей о Франции, никого не заставивших думать, по причине крайней их пошлости и бестолковости. Убедясь в собственном бессилии и совершенной своей бездарности, внутренно сознавая свое жалкое ничтожество, он домогается, однако ж, приобресть имя хотя чужими трудами и издает, в виде журнала, какую-то учено-литературную энциклопедию. Добрые и легковерные люди, которым он насулил горы золота и славы, ссудили его своим капиталом; но в деле, где всего необходимее ум, дарования и сведения, на деньгах далеко не уедешь, а этот желчный человечек и грамматику-то плохо знает, судя по нелепой орфографии его тяжелой энциклопедии. Ему не оставалось

132


ничего иного, как пуститься на отчаянные хитрости и наглым шумом обратить внимание на свою тощую фигурку. Завербовав кое-как всотрудники целую шайку голодных писак с широким горлом, он начал с того, что смело объявил их талантами первой величины, и вто же время с неистовыми воплями восстал противу всех, кто не принял участия вего издании, кто, более или менее, пользуется славою или известностью, — провозгласил ихписателями без дарований, без заслуг, утверждая, что все ошибались впонятии своем об их достоинствах, — шумел, кричал, выходил из себя и точно сделался на минуту предметом общего внимания: не знали, чему более удивляться — нелепости парадоксов или оригинальности выдумки этого штукаря. Однако ж издание не расходилось, и штука становилась убыточною для ее изобретателя. Надобно было во что бы то ни стало достать подписчиков на грузную энциклопедию. В крайности люди решаются на всё. Промышленник напечатал огромное количество, сотни тысяч экземпляров, объявления о своем издании, расточая ему самые бесстыдные похвалы и хвастая, что в литературе никогда еще не бывало предприятия, более полезного и успешнее достигающего своей цели!? Пресловутое объявление разослано было по провинциям, где есть еще много простяков, верующих всему печатному. Употреблены были и другие, еще менее разборчивые средства к уловлению легковерия публики, и подписчиков сначала набралось порядочное количество. Ободренный мнимым успехом, маленькой величины человечек решился, каким бы то ни было способом, упрочить существование своего издания. Нужны были новость и странность, ион прибегнул к ним, как к единственному пособию поддержать предприятие, пустое в сущности, нелепое в основаниях, дикое в исполнении. На что ж, вы думаете, отважился фокусник? Вдруг, ни с того, ни с сего, он возвестил миру — а мир его знать не знал, ведать не ведает — возвестил, что во Франции вовсе нет и не бывало никогда литературы, что Корнель, Расин, Вольтер и другие классические писатели наши, составляющие честь и гордость нации, были не что иное, как незначительные и односторонние явления, далеко не заслуживающие той славы и почести, какими равно удостоивали их и современники и потомство. Но, уничтожая старые, всеми признанные знаменитости, надобно было создать новые кумиры. Удивительная энциклопедия не затруднилась тем и, с свойственным ей бесстыдством, дерзко провозгласила гениями каких-то упырей, прославляла их небывалые таланты и никому не известные заслуги. Но, увы, эта отчаянная выходка не удалась: она встречена была громким хохотом и всеобщими насмешками, тем естественнее, что длинные диссертации, которыми энциклопедия мечтала обратить вверх дном понятия здравого смысла и истинного вкуса, были написаны тяжело и в высшей степени нескладно, языком варварским, ирокезским. Изложение, как нарочно, совершенно соответствовало дикости и странности мыслей этого нового взгляда на литературу. Взбешенный неудачею, непризванный энциклопедист утешает себя теперь памфлетами, ругательствами на всё, что только подпадает под собственное, полуграмотное перо его или под перья достойных его сподвижников, — на всё, что только пользуется в обществе отличиями и репутацией. Издание давно уже лишилось двух третей своих подписчиков, которые скоро увидели, какими мыльными пузырями вздумали оморочить их. Умирая медленною, мученическою смертию, оно кое-как держится еще в провинциях переводными повестями и романами да порою, несмотря на предсмертные судороги и корчи, издает прежние неистовые вопли, которым, увы, даже из жалости или сострадания не внемлет уже ни одно человеческое ухо! Кончится тем, что бедный энциклопедист, тщетно домогающийся славы и денег, впадет от бессильной злости в чахотку или, что еще хуже, сойдет с ума...1

— Ну, а эти двое сотрудников его? — спросил я, заинтересованный историей черномазенького журналиста.

133


— Преданнейшие друзья его, — отвечала герцогиня. — Они всеми силами стараются продлить жизнь издыхающей энциклопедии, потому что со смертию ее им также придется умереть с голоду. Один из них, тот, что пониже ростом, немного косой, с лицом, свороченным в одну сторону, главный критик энциклопедии,1 человек не совсем глупый и не без некоторых сведений, но с такими превратными понятиями о вещах и с таким странным, ошибочным направлением ума, что лучше было бы для ближних и для него самого, если б он был совершенным глупцом и невеждой. Другой... что корчит аристократа2 (а в родстве с комедиантами), высокий, белокурый, желающий казаться львом,несмотря на свою ослиную природу и вытянутую, как у теленка, шею... пишет в журнале черномазенького памфлеты и карикатуры. Его в насмешку прозвали «Тацитом бульваров и кофейных домов». Он проводит там почти целые дни, отыскивая мнимых оригиналов и сюжетов для мнимокурьезных рассказов, собирает новости и прислушивается к разным сплетням в низших слоях общества. В псевдоюмористических статьях своих он описывает небывалые похождения изобретаемых им дураков и франтов середней руки, смеется над ними, не подозревая, что сам-то он смешнее и глупее всех своих героев, в изображении которых тщетно силится быть забавным и остроумным. Пошлые карикатуры его, исполненные клевет на общество и неблагопристойностей, читаются только гризетками и дворниками... Эти три господина очень удивили меня сегодня своим посещением. Я просила одного знакомого моего пригласить известнейших литераторов, пользующихся доверием публики, а он, в пылу усердия, привел всех повстречавшихся, в том числе и этих молодчиков. Посмотрите, — с ними стыдятся говорить даже их собратия по ремеслу, и они, как отверженные, не смеют тронуться с места и шепчутся между собою, — вероятно, изобретая новую клевету в отмщение за общее к ним презрение...

Обращаясь вообще к журналам, к их разностороннему влиянию на умы и нравы народные, герцогиня, между прочим, говорила следующее:

—    Большинство убеждено, что парижские периодические издания служат к распространению просвещения и развитию вкуса в публике; но нельзя исчислить всего вреда, причиняемого ими в ложном направлении умов и страстей. Я не раз размышляла, что было бы весьма полезно и даже благодетельно, если б правительство усвоило себе исключительное право издания журналов или, по крайней мере, имело за ходом их непосредственное и строгое наблюдение. Двор и министерство иностранных дел распоряжались бы журналами политическими, Национальный институт — учеными и литературными. Произнесение мнений и суда в делах политики, наук, искусств, словесности должно быть исключительно предоставлено людям громкой известности, с несомненными, общепризнанными заслугами, людям благонамеренным и добросовестным. Положим, что и тут вкрадывались бы иногда некоторые несправедливости и пристрастие; но они были бы каплею в море сравнительно с тем, что видим ныне; в сравнении с теми бесчисленными злоупотреблениями, которые, не будучи преследуемы, достигли, наконец, в некотором смысле силы права и власти.

—    Допуская же независимое существование журналов в частных руках, непременно должно строгими мерами ограничить своеволие издателей, отнять у них всякую возможность оскорблять личность и под видом выражения политических или литературных мнений вдаваться в брань и ругательства к произвольному унижению имен и репутаций. Я согласна, что такое ограничение первоначально встретило бы у нас, во Франции, или Англии большие препятствия; но в соседних нам державах, где свобода тиснения более обуздана, где существует ценсура, весьма легко достигнуть прекрасной цели обращения журналов на одно лишь полезное, доброе, с устранением явной несправедливости и дерзких

134


выходок, стремящихся к поруганию личности, к посягательству на неприкосновеннейшие права достоинства человека.

 — Для литератур юных, еще не успевших развиться до самостоятельности, в странах, где, при отсутствии ценсуры, общественное мнение еще не созрело и не противопоставляет оппозиции какому-нибудь наглому крикуну, ничего нет вреднее, как журнальная монополия. Она останавливает ход литературы, сообщает ей ложное направление, злонамеренно подрывается под истинные дарования и расчетливо возвышает посредственность тайною корыстною целию,1 которую можно изобразить в следующих словах: «Чем больше хороших книг порицается журналами, чем меньше расходится отдельных изданий, тем, естественно, периодические больше приобретают подписчиков». Думают, как я уже сказала, что журналы способствуют распространению просвещения; но не ошибочное ли это убеждение? Множество молодых людей, не оперившихся юношей, пренебрегают систематическим, классическим образованием, прочным и истинным, и взамен его черпают отрывчатые сведения и познания из разных журналов, весьма часто проповедывающих нелепые теории и вредные воззрения... О, весьма легко можно бы было устроить дело иначе и, лишив журналы губительной их силы, сообщить им дельное и благое направление!..

—    Вы, кажется, мечтаете об утопии, герцогиня? — заметил я.

—    Нимало! Ограничить злоупотребления периодических изданий и повести их по пути истинному—дело очень возможное: следует только взяться за него твердою рукою, умно и обдуманно; принять сильные меры, привесив некоторого рода нравственные гири к головам людей неблагонамеренных, чтобы они не могли двигаться слишком произвольно...

—    Я совершенно согласен с вами, герцогиня, в том, что не мешало бы ввести журналы в пределы приличия и умеренности; но полагаю, что вы преувеличиваете вес и значение журнального влияния в обществе. Журналы скорее служат ему развлечением, нежели указателем. Кто верит им, тысячу раз испытав их несправедливость? Какого опытного и благоразумного человека могут обмануть они? Касательно же литературной критики, мне кажется, что хорошую книгу унизить мудрено, и истинное дарование, рано или поздно, несмотря ни на какое противодействие неблагонамеренности, узнаётся и признаётся всеми...

—    О, без всякого сомнения! И не может быть иначе, потому что в противном случае ложь имела бы окончательный перевес над истиною, чего, к счастию, мы еще не видим в мире, вопреки всем усилиям зла и недоброжелательства людского. Но из этого не следует, однако ж, что должно равнодушно смотреть на всякое злоупотребление и не стараться вырвать вредное и неблагородное орудие из рук недостойных, нечистых... (ч. III, 112—128).

Из этого отрывка читатели могут убедиться, как глубоко г. Брант изучил Францию и как тонко постиг он ее потребности. Мы уверены, что г. Бранту стоит только явиться в Париж с французским переводом своего романа, и его тотчас же сделают там первым министром на место Гизо. А какое было бы счастие для Франции иметь подобного министра! Он, не хуже Ивана Александровича Хлестакова, всё бы устроил в один день ко благу Франции: журналисты не смели бы преследовать дрянных писачек, и бездарности явилось бы просторное и свободное поприще... а от этого, разумеется, Франция сделалась бы счастливейшим государством в мире... Однако ж при всем своем глубоком знании Франции и ее потребностей г. Брант,

135


очевидно, ошибается кое в каких фактах. Во-первых, он чересчур преувеличивает важность рецензий во французских журналах: во Франции журналами называются газеты, а то, что у нас, в России, называется журналом, во Франции носит общее имя revue. Французские журналы (т. е. газеты) литературою почти не занимаются, обращая всё свое внимание исключительно на политику. Даже revuesотличаются преимущественно политическим направлением, и если говорят о литературных сочинениях, то лишь о замечательных — о таких, которые скорее можно хвалить, чем бранить, и таких похвальных рецензий во французских revuesявляется очень много, потому что во Франции является очень много хороших литературных произведений. Жаль, что г. Брант вовсе не читает французских периодических изданий: если б его природная проницательность была соединена с знанием дела, он не впал бы в такие грубые ошибки, которые очевидны для всякого мало-мальски грамотного человека. А всё виновато его пылкое, романическое воображение! Оно-то было причиною, между прочим, и того, что г. Брант не вполне описал литературный вечер у г-жи Жюно. Мы знаем, из каких источников почерпал г.Брант все эти драгоценные факты — из собственных записок герцогини. Но этого недостаточно: следовало бы ему заглянуть и в записки современников г-жи Жюно, посещавших ее салон. Вот что, в записках одного из них, нашли мы касательно описанного г. Брантом литературного вечера у герцогини д’Абрантес:

— А видите ли вы (сказала г-жа Жюно, отделав журналистов), видите ли вы вон этого низенького, кругленького человечка с румяным лицом, похожим на пушистый персик? Это презамечательное существо. Он родом бельгиец; над лбом у него голая яма, тщательно прикрытая волосами. Он глуп, как это сейчас можно видеть по его самодовольному лицу, но это бы еще ничего; худо то, что он помешан на двухидеях, как ни странно подобное физиологическое явление. Первая — что он сын Наполеона и наследник французского престола. Дураку вообразилось, что Наполеон в один из своих походов пил чай у его матери и что этому обстоятельству он обязан своею жизнию. Как все глупцы, он с физиономиею разряженного лакея (NB. В подлиннике: avec sa physionomie d'un laqais endimanché *) считает себя красавцем и находит в выражении своей телячьей фигуры что-то общее с лицом Наполеона. Посмотрите на него поближе: фрак на нем серый; складной шляпе своей (chapeauclaque) он дает форму наполеоновской трехуголки, а руку — посмотрите — важно держит за жилетом; булавочка его шейного платка с Наполеоном, перстень с Наполеоном, табакерка с Наполеоном Второй пункт его помешательства — авторство. При своей глупости, он ужасно бездарен. Книги его нейдут, и он приписывает это зависти журналистов и падению Наполеона. Наконец, увидев у уличных разносчиков экземпляры одного своего нового сочинения, раздаренные им приятелям и журналистам с собственноручными его униженными надписями, он, бедняк, не вынес — и объявил

136


себя на Вандомской площади, среди белого дня, сыном Наполеона! Его заперли в дом, где лечат от притязаний на родство с великими мира сего... Через год он поправился и опять начал писать и печатать; но уже при этом стал поступать осторожнее — стал являться к журналистам, подличать перед ними, захваливать их печатно. Но этим он только наделал себе новых бед: журналисты, столь часто несогласные между собою во многом, на этот раз единодушно решились сделать из писаки — шута для своих фельетонов и на его счет забавлять публику. При этом они имели еще в виду отделаться от его посещений, упрямых и настойчивых, несмотря на то, что слуги журналистов захлопывали двери у него под носом, говоря: «Дома нет». Не поверите, до какой степени раздражительно самолюбие этого дурака: говоря с вами, он беспрестанно обижается. Если ему холодно, вы обидите его смертельно, сказав, что вам жарко. О чем бы вы ни заговорили с ним, он сейчас своротит на литературу, на свои труды, на несправедливость критики. Особенно он стал раздражителен в последнее время, увидев, что журналисты не перестают над ним смеяться, а к себе его решительно не пускают, оставив с ним всякие церемонии. Для утешения своего он пишет на них пасквили, над которыми они сами смеются первые, потому что злость бессильного врага всегда забавна. Он всегда носит с собою какое-нибудь новое свое маранье. Видите ли, у него из бокового кармана торчит бумага: это рассуждение о том, что критику надо запретить, потому что она ведет к безбожию, мятежам и явному неуважению... плохих стихов и глупых романов и повестей... Замечайте: он с кем-то заговорил; румянец ярче вспыхнул на его животно-мясистом лице; слышите ли, голос его поднялся целою октавою выше, и он кричит: «Конечно, милостивый государь, я не принадлежу к числу таких гениальных писателей, как г. Гюго или г. Бальзак, или г. Ламартин, или г. Жанен, к числу которых, может быть, принадлежите вы; но всё-таки мои сочинения — смею надеяться — заслуживают некоторого внимания, ивы очень ошибаетесь, думая, что я позволю вам оскорблять меня... Я понимаю, почему вы хвалите фельетоны г. Жанена: вы знаете, как недобросовестно он отозвался о моей поэме... Он переписал мои стихи сперва снизу вверх, а потом нарвал по стиху из каждой страницы... я не виноват, что смысл выходит всё такой же, как если б мои стихи читались и сверху вниз, по порядку»... Вот вам образчик его пошлого самолюбия, — продолжала герцогиня. — А жаль, по человечеству жаль: несмотря на свою глупость, он мог бы быть порядочным писцом в канцелярии или порядочным корректором и мог бы последнею из этих должностей добывать себе хорошие деньги. Он необразован, без всяких сведений, ничего не читал, кроме своих сочинений; но он порядочно знает грамматику и достаточно силен в орфографии. Был бы славный корректор. Но, вместо того, он разоряется на издание своих глупых сочинений. Если опять не сойдет с ума, то ему придется, умереть с голода...

Из этого отрывка да убедится г. Брант, что и мы знаем салон г-жи Жюно, по крайней мере, не хуже его, г. Бранта, который во всех французских герцогских салонах, как у себя дома...1

Поступив в домашние секретари к графу, Евгений свел связь с графинею. Знаменитое это событие воспоследовало в карете (стр. 153). Потом Евгений влюбился в дочь графа. Эту любовь его г. Брант называет «истинною», а мы назвали бы ее приторно-сытóвою, даже не сахарною, потому что сахар всё-таки материал слишком дорогой и благородный для идеальности людей с низкими чувствами, каков был Евгений (см. стр. 130 второй части). Дочь графа оказалась кузиною Евгения,

137


дочерью сестры его матери. Ее выдали за какого-то престарелого герцога. Но чрез несколько лет, овдовев, она явилась к Евгению, говоря ему, что вышла за старика из крайности и по расчету, потому что «супруг более молодой... был для нее опаснее... Произнеся последние слова, Елена покраснела и потупила взоры»... (стр. 258). Затем они, к несказанному удовольствию г. Бранта, сочетались законным браком. Евгению тогда было уже сорок лет, и ему ничего не оставалось больше, как жениться. — И вот вам Жизнь, как она есть!..

Ух! Позвольте отдохнуть! Мы не только прочли роман г.Бранта, но и пересказали вам его содержание, — а это подвиг немаловажный! До сих пор мы шутили, а теперь скажем серьезно, что, несмотря на грамматически правильные, несмотря на реторические, по старинному манеру обточенные и облизанные фразы этого романа, трудно вообразить себе что-нибудь более пошлое, нелепое. Отсутствие фантазии совершенное, бедность воображения непостижимая. Это просто сцепление небывалых происшествий на небывалой земле с небывалыми людьми. Все эти люди — как две капли воды похожи друг на друга, т. е. все в одинаковой степени невыносимо нелепы, все, не выключая ни Наполеона, ни Гёте, ни герцогини д'Абрантес, бог весть зачем приплетенных к грязным похождениям глупого мальчишки. И самые эти похождения лишены того качества, которым думал сочинитель польстить плотоугодничеству известного класса читателей: они мертвы и холодны, как и та фальшивая мораль, с которою они переболтаны, как вода с салом. И к какой стати тут Наполеон и Гёте? Не только эти люди, но даже и герцогиня д'Абрантес слишком не по плечу таким сочинителям, как г. Брант. Но такие-то сочинители особенно и храбры и ни перед чем не останавливаются. Они понимают всё просто и думают, что Наполеон и Гёте думали и чувствовали точно так же, как и они, горемычные писаки...

Мы пересказали всё содержание романа г. Бранта, всё... как оно есть, не упустив почти ни одной черты; остальное в нем — болтовня, водяное, многоглаголивое и бесцветное распространение пересказанного нами. Мертво, вяло, скучно, пошло!

Г-ну Бранту не удалась критика, не удались повести, и он вздумал написать роман с «веселенькими» похожденьицами и — очень кстати — с Наполеоном и Гёте; но и этого не сумел сделать... такое, несчастие! Роман его принадлежит к той литературе, которая называется по-латине literatura obscena:*но, если б в этой грязи было хоть сколько-нибудь дарования, мы бы поздравили г. Бранта и с таким успехом...


* порнографическая литература (латин.). — Ред.

138


Неужели и после этого г. Брант будет продолжать забавлять публику на свой счет нападками на зависть и недоброжелательство журналистов, будто бы убивающих таланты? От сотворения мира по сие время ни один журнал не убил ни одного истинного таланта и не отвадил ни одного плохого писателя от дурной привычки пачкать бумагу. Улика налицо — сам г. Брант: если в нем, г-не Бранте, есть талант, насмешки журналов не ослабили же его таланта и не помешали ему после «Аристократки» написать «Жизнь, как она есть»; если же в нем, г-не Бранте, нет таланта — всё равно: насмешки журналов не прекратили его охоты истреблять попусту бумагу, я после всеми осмеянных повестей, рецензий, «Аристократки» он вот издал же всеми же осмеиваемую «Жизнь, как она есть»...

 

27. Библиографические и журнальные известия.1

На днях выйдет, если уже не вышла, вторая книжка издаваемого князем Одоевским и г. Заблоцким «Сельского чтения». Первая книжка этого полезного и прекрасно исполняемого издания имела необыкновенный успех: в один год разошлось два издания, которые оба состояли из девяти тысяч экземпляров. Из них 4000 было взято Министерством государственных имуществ, 2000— Министерством народного просвещения; 3000 разошлись сами собою, при простом содействии книжных магазинов. Не раз в книжный магазин г. Иванова заходили за «Сельским чтением» многие охотники купить его и между ими простолюдины разного рода; с огорчением выходили они вон, узнав, что все экземпляры этой книжки вышли, второе издание ее еще не готово, а вторая книжка еще и не печатается. И «Сельское чтение» вполне достойно своего необыкновенного успеха: это первая книга, умно и с пользою удовлетворившая жажду чтения в простом народе. Вторая часть еще лучше первой. В следующей книжке «Отечественных записок» мы поговорим о ней подробнее, а теперь только скажем о ее содержании.2 Она состоит из следующих статей: «О том, что такое год, что такое месяц и что такое день, сколько в году дней, а во дню часов и что такое год високосный» (князя Одоевского и г. Заблоцкого); «Рассказ о том, какие православные государи царствовали в России после Петра Великого и какие дела сделала императрица Екатерина Великая» (г. Заблоцкого); «Грамотки дяди Иринея» (князя Одоевского); «Сказка о том, кто такой был Ванька Ротозей, отчего ему такое прозванье пошло, как он клада искал и где клад нашел» (князя Одоевского); «Что значит воскормить дитя» (князя Одоевского и г. Заблоцкого); «Коли грамотка дается, так на ней далеко уедешь» (г. Волкова); «Не положив, не ищи» (г. Даля); «Что знаешь,

139


о том не спрашивай, попусту слов не теряй» (его же); «Что у кого болит, тот о том и говорит» (г. Война-Куринского); «О том, что случилось в селе Староверовке и что рассказывал крестьянин Прокофий про немцев-колонистов» (г. Заблоцкого); «Кто такой дедушка Крылов?» (князя Одоевского); «Как узнается ленивый крестьянин?»; «Приметы ленивой хозяйки»; «Агафья Сковородникова»; «Крестьянин Егоров»; «Малороссийский казак Хвостиков» и пр.

 

28. Русская драматическая литература.

Предок и потомки. Трилогия в стихах и прозе.1

Эта пьеса по-французски называется «Les Burggrafs», а по-русски ее следовало бы назвать «Крикуны, или Много шума из пустяков». Гений г. Гюго, столько шумевшего в европейско-литературном мире назад тому лет десять с небольшим, теперь так низко упал, что даже наши доморощенные «драматические представители» — если б у них было хоть крошечку побольше ума, вкуса и образования — могли бы писать драмы не только не хуже, даже лучше «Бургграфов». Имя Гюго возбуждает теперь во Франции общий смех, а каждое новое его произведение встречается и провожается там хохотом. В самом деле, этот псевдоромантик смешон до крайности. Он вышел на литературное поприще с девизом: «lе laid c'est le beau»,* и целый ряд чудовищных романов и драм потянулся для оправдания чудовищной идеи. Обладая довольно замечательным лирическим дарованием, Гюго захотел во что бы ни стало сделаться романистом и в особенности драматиком. И это ему удалось вполне, но дорогою ценою — потерею здравого смысла. Его пресловутый роман «Nôtre Dame de Paris»,** этот целый океан диких, изысканных фраз и в выражении и в изобретении, на первых порах показался гениальным произведением и высоко поднял своего автора, с его высоким черепом и израненными боками. Но то был не гранитный пьедестал, а деревянные ходули, которые скоро подгнили, и мнимый великан превратился в смешного карлика с огромным лбом, с крошечным лицом и туловищем. Все скоро поняли, что смелость и дерзость странного, безобразного и чудовищного — означают не гений, а раздутый талант, и что изящное просто, благородно и не натянуто. Гюго писал драму за драмой, и последняя всегда выходила у него хуже предыдущей. Наконец, «Бург-графы» превзошли в ничтожности и пошлости всё написанное доселе их автором. Это — сцепление самых избитых эффектов,


* уродливое — прекрасно2(франц.). — Ред.

** «Собор Парижской богоматери» (франц.). — Ред.

140


повторение самых истертых общих мест. Тут есть корсиканка, которая сорок лет дышит мщением за убийство ее возлюбленного. Она шлялась по всему свету, была в Индии и там научилась небывалому искусству по воле своей и умерщвлять и воскрешать людей. Посредством какой-то таинственной жидкости она заставляет чахнуть от изнурительной болезни племянницу Иова, бургграфа эппенгефского, графиню Регину, и обещает влюбленному в нее стрелку Отберту излечить ее в одну минуту, если тот поклянется помочь ей в мщении и убить того, кого она ему укажет. Отберт этот был сын Иова Проклятого (в афишке названного, вероятно, ради смеха, окаянным), пропавший в детстве. Регина выздоровела от чудотворных капель, и Отберт, в темном подземелье, идет убить своего отца. Но не бойтесь, — это только шутка, пустяки, вздор — нечто вроде пошлого театрального эффекта; не бойтесь этого картонного кинжала, как ни размахивается он над грудью столетнего старика: сейчас явится избавитель и в самую пору остановит руку невольного убийцы. И избавитель явился очень кстати — в ту самую минуту, когда палач и жертва уже надорвались от усталости, изливаясь в патетических монологах. Этот избавитель — Фридрих Барбарусса, император священной Римской империи, явившийся в замке Иова Проклятого в виде нищего. Он — изволите видеть — брат Иова, бывший возлюбленный мстительной корсиканки. Когда Проклятый бросил его, израненного, из этого самого подземелья за решетку окна, он как-то зацепился за решетку и спасся, чтоб доставить г-ну Гюго несколько дрянных сценических эффектов. Когда братья расчувствовались, корсиканка, видя, что уже мстить не за что, скоропостижно лишает себя живота: она поклялась, что в гробе (который был принесен в пещеру с лежавшею в нем Региною) должен кто-нибудь быть вынесен из подземелья. Вот что называется сдержать клятву! Когда старая колдунья умерла, Регина воскресла — трогательная сцена! Все овечки налицо, а волк умер! Отберт, еще прежде обиженный Гатто, маркизом веронским, вызывает его на поединок; но маркиз (пьяница, шут и разбойник) с презрением отвечает ему, что не может драться с сыном цыганки (корсиканки то ж). Тогда старичок-нищий, бросая свой посох и выхватывая меч, вызывается драться с Гатто. «Но ты кто?» — говорит Гатто. — «Я император Фридрих Барбарусса!» — Эффектная сцена?.. Затем он заковал в цепи целые три поколения бургграфов — Иова, столетнего старца, Магнуса, сына Иова, восьмидесятилетнего старика, и Гатто, сына Магнусова, молодого человека. В лице этих трех бургграфов Гюго хотел представить три поколения рыцарей, одно другого хуже: Иов, несмотря на грехи своей юности, рыцарь хоть куда;

141


Магнус — ни рыба, ни мясо, а так себе; Гатто — пьяница, шут и разбойник.

На сцене Александринского театра «Бургграфы» очень эффектная, а потому и отличная драма...

 

Жила-была одна собака. Водевиль в одном действии, переведенный с французского.

Мы что-то не могли добиться никакого толка в этом собачьем водевиле. Это, вероятно, потому, что в нем действительно мало толка. К тому же было уже около двенадцати часов ночи, когда начался этот водевиль, — и мы, во уважение всех этих причин, ушли вон из театра, отчаявшись дождаться конца занимательного спектакля.

29. Амарантос, или Розы возрожденной Эллады. Произведения народной поэзии нынешних эллинов, собранные, переведенные и изданные с подлинником, предисловием, филологическими и историческими замечаниями Георгием Эвлампиосом. Удостоено демидовской премии. Санкт-Петербург. В тип. императорской Академии наук. 1843. В 8-ю д. л. 136 стр.1

Во времена владычества французского псевдоклассицизма народная поэзия была во всеобщем пренебрежении и даже презрении. Этому были и дельные и нелепые причины. С одной стороны, псевдоклассики имели право отвергать, как пошлость, простодушные произведения народной музы, думая, что только просвещение и образование могут быть источником истинного искусства; с другой стороны, они жестоко ошибались, забывая, что всякий возраст имеет свою поэзию и что у народа,, как и у частного лица, есть свое время младенчества, юности и возмужалости; сверх того, они не знали, что в детском лепете народной поэзии хранится таинство народного духа, народной жизни и отражается первобытная народная физиономия. Псевдоромантизм, возникший в начале XIX века, убил французский псевдоклассицизм. Тогда все европейские литературы, по закону диалектического развития мысли, перешли в противоположную крайность: народные песни и сказки сделались предметом безусловного уважения и начали возбуждать неосновательный восторг. Немецкою и английскою литературами в особенности овладела эта мания. Бюргер долго пользовался славою великого поэта за нелепую балладу свою «Леонору», написанную в духе самых грубых и диких предрассудков невежественного простонародья. Эта баллада

142


была переведена на все языки. Жуковский сперва переделал ее на русский лад под именем «Людмилы», потом перевел ее. Подражаний этой балладе несть числа на русском языке. В то же время все бросились собирать свои народные песни и переводить чужие. Всё это было очень полезно во многих отношениях; но тем не менее крайность была смешна. Слава богу, теперь это народное беснование уже прошло: теперь им одержимы только люди недалекие, которым суждено вечно повторять чужие зады и не замечать смены старого новым. Никто не думает теперь отвергать относительного достоинства народной поэзии; но никто уже, кроме людей запоздалых, не думает и придавать ей важности, которой она не имеет. Всякий знает теперь, что в ней есть своя жизнь, свое одушевление, естественное, наивное и простодушное; но что всё этим и оканчивается, ибо она бедна мыслию, бедна содержанием и художественностью. Главное же, — всякая народная поэзия хороша у себя, дома, а в чужой земле теряет большую половину своего поэтического аромата и даже своего здравого смысла. Исключение остается только за одною народною поэзиею в мире — поэзиею древнегреческою, которая, будучи народною, есть в то же время и художественная; будучи греческою, она в то же время и общечеловеческая, всемирно-историческая, мировая.

Поэтому г. Георгий Эвлампиос совсем не оказал такой великой услуги русской литературе, какую думал он оказать ей переводом каких-нибудь двадцати девяти народных песен новых греков. Во-первых, песни эти хороши в Греции и для греков — в этом мы не сомневаемся; но на русском языке они не то, чтоб не хороши, а как-то не читаются. Это, вероятно, потому, что у нас, русских, есть свои народные песни, которые нам, русским, более или менее нравятся, но которые на новоэллинском языке, вероятно, не понравились бы ни грекам, ни тем из русских, которые знают новогреческий язык. Конечно, можно не без удовольствия прочесть, например, эту новогреческую песню, хотя она и не совсем поэтически передана по-русски г. Георгием Эвлампиосом:

Младая супруга краса Евгенула
Хвалилась однажды, что будто она не страшится Харона:
«Стоят за меня, вишь, братьев моих девять, героев могучих».
Харон где-то это услышал (какая-то птица сказала),
Пустил в нее тотчас стрелу, и смертельно он бедную ранил.
И вот лекаря к ней ходили, лечили — лечить отказались.
Вот мать поминутно ее навещает да волосы рвет на себе.
Голубушка, ты умираешь; скажи хоть, что мне поручаешь?
Ох, матушка, что порученье и что мне тебе поручить?

 

143


Родимая, если придет мой Костас, его не печаль ты. —
Но вот уж Костас показался; он едет с охоты верхом,
Ведет он оленей живых, ведет зверей диких ручными,
И связан лежит на седле у него молодой олененок.
Вот видит он крест у дверей, — двор священников полон.
—               Что значит, — он спросит прохожих, — вся эта духовных толпа?
—               Твоя Евгенула скончалась; в могилу ее уж несут. —
Тут вынул кинжал роковой из ножен с золотою оправой,
Высоко он им замахнулся: кинжал ему сердце пронзил!
Там, где погребли удалого, там вырос теперь кипарис;
Там, где схоронили красавицу, — вырос тростник.
Бушует владыка Борей — кипарис свои ветви склоняет;
Лишь только повеет Зефир — и сгибается нежный тростник,
Наклонится чуть лишь тростник — целует его кипарис.

Но что хорошего или интересного для русской публики, например, вот в этой песне:

Пела красавица, распевала она у окошечка прекрасного,
Все кораблики, песню слушая, кбережку пристают, приворачивают,
Лишь кораблик один — то огромный был и военный корабль, —
Своих парусов не спускает он, кбережку пристать не хочет он.

«Собери же, корабль, свои парусы
И спусти их вниз на палубу;
Запела я, правда, песенку,
Но та песенка миролог лишь мой;
Лежит у меня муженек мой больной,
Он близок уже к часу смертному;
Он просит у меня лекарства себе,
Чтоб отведать его и выздороветь;
Просит жира себе от лани дикой он,
Молока он просит от дикой козы.
Но пока же я на горы взошла,
Пока на поля спустилась я,
Пока я старалась засаду устроить,
Чтоб дикую лань ту поймать, —
Муженек мой успел уж жениться давно,
И взял за себя он другую жену:
Он камень надгробный взял в тещи себе,
А черную землю
в супруги».1

В подлиннике, может быть, есть поэзия в колорите, в самых звуках, но в переводе это — просто галиматья!

Достоинство перевода — не отличное. Не говоря уже о том, что новогреческие народные песни в переводе г. Георгия

144


Эвлампиоса что-то вообще плоховаты, они еще и растянуты, т. е. разведены водицею лишних стихов и слов. Так, например, песня XII в подлиннике состоит из пятнадцати стихов, а в переводе — из тридцати.

Но что всего нам непонятнее в этой книжке, — это ее пышное заглавие и еще более пышное предисловие: подумаешь, дело идет и бог знает о чем, а совсем не о посредственном переводе каких-нибудь двадцати девяти народных песен. Песни эти занимают тридцать четыре странички со всеми пробелами, виньетками (весьма некрасивыми) и примечаниями (очень неглубокомысленными), т. е. два листа с небольшим, потому что на одной стороне каждого листка напечатан перевод, а на другой текст. Между тем, книжка состоит больше, чем из десяти печатных листов. Чем же наполнены остальные восемь листов? А вот посмотрим. На первой странице короткий титул книги на новогреческом и русском языке; на обороте — ничего; на второй странице — ничего; на обороте ее — полный титул книги на новогреческом языке; на третьей странице — полный титул книги на русском языке; на обороте— цензурное «печатать позволяется»; на четвертой страничке — несколько строк по-новогречески; на обороте — посвящение книги «дражайшему» родителю от «покорного» сына на новогреческом языке; на пятой страничке — посвящение «дражайшему» родителю от «покорного» сына на русском языке; на обороте и на шестой страничке — то же; на обороте — ничего. Итак, вот уж ровно шесть листков, или двенадцать страничек, т. е. почти печатный лист занят ровно ничем. Затем следует на 29-ти страницах широковещательное предисловие на русском языке — нечто вроде огромных ворот, ведущих в маленькую хату. На странице 30 — ничего. На 31 странице коротенькое предисловие к песне; на 32 странице — подлинник песни; на 33 — перевод песни; на обороте: «Часть I», по-новогречески; на 35 странице: «Часть I», по-русски; на обороте — снова титул книжки по-новогречески; на стр. 37 — снова титул книжки, по-русски. Затем уже следуют 28 песен, напечатанных texte en regard.* Перевод последней песни приходится на 69 странице; на обороте ее и на 71 странице — заглавие народной сказки «О бессмертной воде» и означение второй части, по-новогречески и по-русски; на обороте — ничего. Страницы 73 — 77 заняты неинтересным рассказом и разным пустословием о том, как г. Георгий Эвлампиос услышал эту сказку от одного рассказчика на корабле во время штиля. Затем следует прозою сказка texteenregard. Сказки эти — как все народные сказки на белом свете: попросите любую ста-

 


* перевод с параллельно напечатанным текстом оригинала (франц.). — Ред.

145


руху, она вам сейчас же расскажет сказку не хуже, даже лучше той, которую имел терпение и досужество пересказать г. Георгий Эвлампиос...

Надо отдать справедливость издателю: мастер он делать всё из ничего и составлять книги из таких материалов, которых не хватило бы и на тощую брошюрку...

Книжка издана красиво. Русский язык в ней грамотен.

30. Тысяча и одна ночь, арабские сказки. Томы XI, XII, XIII, XIV и XV. Санкт-Петербург. В Гуттенберговой типографии. 1843. В 12-ю д. л. В XI-й части — 240, в ХII-й — 239, в XIII-й — 240, в XIV-й — 240, в XV-й — 239 стр.1

Как счастливы народы с бритыми головами! они не только слушают арабские сказки, но еще и верят всем чудесам, о которых в них рассказывается, так добродушно и несомненно, как мы не верим самым достоверным статистическим таблицам о благосостоянии разных земель и государств. Волшебники, волшебницы, крылатые кони, чудесные красавицы со звездами во лбу, злые и добрые кадии, мудрые визири, — всему этому мусульмане верят так же без всякого сомнения, как и неизреченному милосердию и правосудию великого халифа Гаруна-аль-Рашида, который действительно был очень человеколюбив и милостив и только в порывах внезапного гнева рубил головы и правому и виноватому, всегда, впрочем, раскаиваясь в этом, когда проходил гнев его. На Востоке это уже — nec plus ultra* гуманности... Увы! мы, западные жители, отверженные гяуры, в наказание за наше неверие в Несомненную Книгу и творца ее Мухаммеда (да не уменьшится никогда тень его!), — мы лишены счастия верить возможности чего бы то ни было, о чем повествуется в арабских сказках, и оттого не можем наслаждаться ими вполне. А между тем для каждого из нас было время, когда мы с жадностью читали рассказы Шехеразады и не меньше старых мусульман верили действительности этого небывалого мира. Как не вспомнить этого золотого времени и вместе с ним этих стихов старика Дмитриева, которые в то время восхищали нас не меньше прозы Шехеразады:

Утешно вспоминать под старость детски леты,
Забавы, резвости, различные предметы,
Которые тогда увеселяли нас!
Я часто и в гостях хозяев забываю;
Сижу, повеся нос; нет ни ушей, ни глаз;

 


* крайний предел (латин.). — Ред.

146


Все думают, что я взмостился на Парнас, —
А я... признаться вам, игрушкою играю,

Которая была
Мне в детстве так мила;

Иль в память привожу, какою мне отрадой
Бывал тот день, когда, урок мой окончав,
Набегаясь в саду, уставши от забав
И бросясь на постель, займусь Шехеразадой!

Как сказки я ее любил!
Читая их... прощай, учитель,
Симбирск и Волга!.. всё забыл!
Уже я всей вселенны зритель

И вижу там и сям и карлов, и духов,

И визирей рогатых,

И рыбок золотых, и лошадей крылатых,

И в виде кадиев волков...
Но сколько нужно слов,

Чтоб всё пересчитать, друзья мои любезны!

Вероятно, мусульмане оттого так и довольны арабскими сказками и так верят им, что они — дети, хотя уже и старые. Но и мы, не будучи детьми, можем, ради воспоминания нашего детства, перелистывать Шехеразаду, особенно в то время, когда не делать ничего скучно, а делать что-нибудь, требующее присутствия мыслительной способности, кажется трудным. В таком расположении духа арабские сказки—истинное сокровище, тем более, что их можно бросить без сожаления тотчас, как скоро надоедят они, и можно опять приняться за них хоть через год и начать читать с той страницы, которая прежде всего сама откроется.

Этот второй перевод «Тысячи и одной ночи» начал выходить еще в 1839 году.1 Доселе вышло его пятнадцать частей. Перевод сносен; встречаются, однако ж, галлицизмы вроде следующего: «Но по истечении года, видя, что не было никакого покушения тревожить его съездить в пещеру (,) приняв все необходимые для безопасности своей предосторожности» (ч. XII, стр. 127); но это еще не беда.

Издание опрятно; к каждой части приложено по картинке, недурно сделанной.

31. Сказка за сказкой. Том IV. Редактор Н. В. Кукольник. Издание М. Д. Ольхина. Санкт-Петербург. В типографии Жернакова. 1844. В 8-ю д. л. 3.96 стр.2

Несмотря на все возгласы и многоглаголивые, широковещательные толки о том, что успешный ход книжной торговли

147


Способствует процветанию литературы и что появление или «воздвижение» известного книгопродавца1 должно будет породить целые дюжины новых Ломоносовых, Державиных, Фонвизиных, Крыловых, Карамзиных, Жуковских, Батюшковых, Пушкиных, Грибоедовых, а по мере надобности, пожалуй, и Гомеров, Софоклов, Пиндаров, Сократов, Платонов, Аристотелей, Шекспиров, Дантов, Сервантесов, Шиллеров, Гёте, Байронов, Вальтер-Скоттов, Куперов и т. д. и т. д.; несмотря на всё это, литература наша день ото дня вянет более и более. Правда, иной книгопродавец в короткое время успел издать множество книг, между которыми есть несколько и порядочных; но новых гениев, новых талантов не является, и русской публике попрежнему читать нечего, кроме журналов. Вот, например, уже третий год тянется издание «Сказки за сказкой», а между тем ее вышел только четвертый том! Но что же в этих четырех томах? — Около двух десятков повестей и рассказов, из которых пьесы четыре хорошие, пять или шесть сносных да около десятка несносных. Но хуже всех томов последний. Если б мы фактически не знали о страшной нищете русской литературы в настоящее время, мы имели бы право принять этот четвертый том «Сказки за сказкой» за пуф, за насмешку над добродушием публики, которая еще держится невинной привычки не только покупать русские книги, но и читать их. Из пяти повестей, составляющих четвертый том «Сказки за сказкой», две до того плохи, — чтоб не сказать плоски и пошлы, — что не знаешь, чему больше удивляться, смелости ли наших писак или добродушию публики, которая читает себе на здоровье всё, что ни выдадут ей за сочинение. Если есть охотники на повести, подобные «Градскому главе» и «Сиротке», то нельзя не убедиться, что у нас еще много людей, которым

Печатный каждый лист быть кажется святым. 2

«Градски(о)й глава» есть новое творение неутомимого г.H. Полевого. Удивительную эту повесть можно было бы почесть за злую пародию на «Le Médecin de campagne» * Бальзака, если бы не разуверял в этом отпечаток крайней бездарности, который прежде всего бросается в глаза при чтении этой сказки. Не имея намерения пародировать бальзаковского романа, г. Н. Полевой не хотел также ограничиться и простою ролью подражателя. Воспользовавшись мыслию Бальзака, он тем не менее хотел написать повесть истинно русскую так, чтобы все сказали о ней:


* «Сельского врача» (франц.). — Ред.

148


Здесь русский дух, здесь Русью пахнет.1

Для этого он придумал героя, какого не бывало и не может быть. Это, видите ли, купец — истинный отец и благодетель своего города, но не в том смысле, как знаменитый полицеймейстер в «Мертвых душах», который в лавки купцов наведывается, как в собственную свою кладовую: Григорий Саввич устроил в своем городе отличную мостовую, чудесное фонарное освещение, устроил фабрики, заводы, больницы, коммерческие компании, чуть ли не банки, оживил торговлю, которой вовсе не было, привлек капиталы и проч. и проч. Прежде всего надо сказать, что Григорий Саввич был человек с высшими взглядами, знал языки, разные науки (которым навострился в одном из русских университетов), читал книги; добродетели был беспримерной: о чем ни заговорите с ним, хоть о политической экономии — так, сударь мой, отхватает вам, что куда за ним иному профессору (и не мудрено: эту науку он изучал, кажется, по известной речи «О невещественном капитале»2 и по статьям «Московского телеграфа»), а уж о географии и статистике нечего и говорить: знал он их не хуже г. Зябловского. Но чему он был обязан всеми своими знаниями и добродетелями? — смурому кафтану, александрийской рубашке с косым воротом и плисовым шароварам, которые запихивались в сапоги с кисточкою... Если не верите, прочтите повесть: из нее вы увидите ясно, что вздумай Григорий Саввич носить фрак или сюртук с принадлежностями, подобно всем образованным на человеческую стать людям, он забыл бы вдруг все свои познания и лишился бы всех своих добродетелей, а, что всего хуже, в России один дрянной городишко не превратился бы в продолжение каких-нибудь десяти лет в новый Лион, новый Манчестер или новую Одессу... Жаль, что г. сочинитель не заметил, под каким градусом широты и долготы должно искать этого чудесного города, если только он существует не в «Шехеразаде»... Вот что значит борода и мещанский костюм!.. Удивительная повесть! Жаль только, что она рассказана скучно, вяло, мертво, словно во сне; да уж и в самом деле, не сон ли это?.. В таком случае дело понятное и извинительное:

Когда же складны сныбывают?3

Но когда же нескладные нелепости и печатаются? — скажет иной читатель. И то правда!..

«Сиротка» написана совершенно в одном духе с «Градским главою». Вся разница в том, что последний есть плод таланта, давно уже возмужавшего, вполне развившегося, искушенного опытом и трудами многочисленными и разнообразными; а первая есть первый опыт таланта еще юного, хотя и обещаю

149


щего много. Рассказать содержание «Сиротки» нет никакой возможности: будет с нас и того, что за грехи наши мы прочли ее; выписать же из нее некоторые фразы мы почтем за труд приятный и забавный, которым надеемся доставить удовольствие читателям, имевшим неизреченное счастие не читать этой повести. Итак, слушайте: «Пламенная нега девической непорочности разливалась по всем жилкам стройного, роскошного ее состава» (стр. 198). — «О боже мой, боже! неужели непременно должно быть подлецом, чтобы пожинать лавры наслаждений на этом боевом рынке жизни!» (стр. 217). — «Очень понятно было, что в душе его, как в котле Макбетовых ведьм, варились чары злобы, мести и злодейских замыслов» (стр. 248).

—   «Я подсел к столу и со вниманием следил игру, в которой сиятельного графа рвали господа понтеры, как рвут борзые собаки атакованного волка. Казильда прохаживалась по балкону с книжкою в руках (умница-девушка!) и о чем-то размышляла; я не смел возмущать дум ее; мне мечталось, что эти думы врачуют боль сердца, израненного ядовитыми стрелами любви, столь нахально и столь злонамеренно возженной в ее сердце пламенником закоренелого разврата» (стр. 249).

— «Я страдал и страдал невыразимо. Сердце мое предчувствовало, что прекрасная Казильда, чистая, великолепная жертва грозного рока, не жилец тревожного подлунного мира; это была заблудившаяся звездочка, превращенная в миллионы искр, угасающих на ядовитой влаге Мертвого моря; это был райский цветок, похищенный Аббаддонною и брошенный в пламенеющий зев тартара; это была капля надзвездного эфира, которым дышат ангелы, — капля, опущенная в мрачную, мутную атмосферу земного бытия и безжизненно иссыхающая на раскаленном крыле времени» (стр. 254). Это была, — прибавим мы от себя, — страшная галиматья! Нет, мало: повесть «Сиротка» есть море-океан галиматьи! Мы не выбирали из нее лучшего, но выписывали, что прежде бросалось в глаза, и если б хотели вычерпать выписками все нелепости, то принуждены были бы перепечатать всю повесть г. А—ва, от первого до последнего слова.

«Градски(о)й глава» — это «Одиссея», плод столько же мудрости, сколько и творческого вдохновения; всё, что в речи «О невещественном капитале» было выражено философски, здесь является облеченным в поэтическую форму. «Сиротка» — это «Илиада», где всё поэзия и вдохновение, еще, конечно, не сдружившиеся с здравым смыслом; но ведь и то сказать, Гомер сложил свою вековечную поэму, будучи уже в преклонных летах, а г. А—в, кажется, еще так юн, что и читателей своих считает за школьников... Но это не беда: подрастет, будет писать не хуже г. Полевого...

«Клятва» принадлежит к числу тех дюжинных посредствен-

150


ностей, которые не то, чтобы худы, да и не то, чтобы хороши, рассказ недурен, но содержание вздорно: всё дело вертится на том, что героиню повести несправедливо ревнует муж, и ей стоило бы сказать одно слово для своего оправдания, но она не говорит этого слова, зная, что в таком случае не вышло бы повести. Право, не стоит труда писать и печатать подобные ничтожности. От «Градского главы» или «Сиротки» можно в веселый час похохотать; а от «Клятвы» только заснешь, именно потому, что она совсем не глупа, да и не очень умна, тогда как те...

«Татарские набеги» покойного Основьяненки принадлежат к таким произведениям, которые не без удовольствия перелистываются. И то хорошо!

Лучшая повесть в четвертом томе «Сказки за сказкой» называется «Максим Созонтович Березовский» и написана г. Кукольником. Содержание ее очень интересно; основная мысль прекрасна; попадаются отдельные хорошие места; но целое рассказано довольно длинно и чуть не слабо. Видно, что автор писал наскоро и торопился к сроку, а оттого из прекрасного произведения вышло у него что-то бесцветное и не то хорошее, не то посредственное — разобрать трудно. Жаль!

И вот вам весь четвертый том «Сказки за сказкой». Сколько времени, бумаги, чернил, перьев и потом опять времени, бумаги, чернил, типографской работы и прочего потрачено на него! А для чего? Должно быть, для процветания книжной торговли, без которой не может, как говорят, процветать русская литература... Господа, ни то, ни другое не может процветать одно без другого! Вы всё хлопочете только об оживлении книжной торговли, и оттого-то, видно, у нас нет ни литературы, ни книжной торговли...

32. Письма русского из Персии. Н. М. Две части. Санкт-Петербург. В тип. Штаба Отдельного корпуса внутренней стражи. 1844. В 16-ю д. л. В I-й части — 315, во II-й — 334 стр.1

Несмотря на многие сантиментальные и quasi-поэтические отступления, не идущие к делу, в которых автор претендует выказать в блестящем свете свою начитанность и образованность, «Письма русского из Персии» — книга очень занимательная. Лучше всего в ней то, что читатель чувствует, что она— не компиляция из чужих сочинений, а плод наблюдений очевидца, какова бы ни была их ценность. Г-н Н. М. очень недурной чичероне по Персии — этой стране, немилосердо сжигаемой солнцем, безводной, бедно орошаемой тающим с гор снегом и, несмотря на то, фантастически роскошной дарами

151


природы; стране, обитаемой народом с живым воображением, гибкими способностями, но бедным, неопрятным, невежественным, до последней степени развращенным гнетом рабства. Издание опрятно, но преисполнено опечаток и орфографических ошибок.

 

33. История Киевской академии. Сочинение воспитанника ее, иеромонаха Макария Булгакова. Санкт-Петербург. В тип. Константина Жернакова 1843. В 8-ю д. л. 226 стр.1

Киевская духовная академия есть древнейшее учебное заведение в России. Из нее вышли многие знаменитые люди, духовные и светские, как-то: Стефан Яворский, Феофан Прокопович, Георгий Конисский, Димитрий Ростовский, князь А. А. Безбородко, граф П. В. Завадовский, Д. П. Трощинский. Киевская академия возникла в конце XVI века вследствие разных исторических обстоятельств того времени, но более всего вследствие живейшей потребности, какую чувствовала православная церковь противодействовать влиянию папизма, действовавшего заведением в Литовском княжестве училищ и распространением полемических сочинений на восточную церковь. С этой точки зрения Киевская академия имеет историческую важность. Вообще история этого заведения, красноречиво, добросовестно и дельно изложенная одним из достойных ее воспитанников, тесно связана с историею западной православной церкви и не только западного, ной нашего русского просвещения в течение почти полутора века. Одною своею стороною русское просвещение и теперь еще объясняется влиянием Киевской академии, ибо все наши великорусские духовные училища или основаны ее учениками или утверждены на духе ее учености. Поэтому книга г. Булгакова крайне любопытна — и как богатый источник материалов для истории русского просвещения и как прекрасно составленное прагматическое сочинение.

Книга издана не только опрятно, но и красиво.

34.   Об историческом значении русской народной поэзии. Николая Костомарова. Писано для получения степени магистра исторических наук. Харьков. Печатано в университетской тип. 1843. В 8-ю д. л. 214 стр.2

В наше время, если сочинитель не хочет или не умеет говорить о чем-нибудь дельном, русская народная поэзия всегда представит ему прекрасное средство выпутаться из беды. Что можно было сказать об этом предмете, уже было сказано.

152


Но г-на Костомарова это не остановило, и он издал о народной русской поэзии целую книгу слов, из которых трудно было бы выжать какое-нибудь содержание. Это собственно фразы не о русской, а о малороссийской народной поэзии: о русской тут упоминается мимоходом. В рассказе о подвигах Анкудина Анкудиновича г. Костомаров нашел — что бы вы думали? — романтизм!!. На 200 странице сочинитель по-ученому классификует русскую удаль... Из потопа слов, разлитого на 214 страницах, сочинитель силился доказать только три тезиса:

I.    Народная поэзия особенно важна для историка потому, что в ней виден взгляд народа на свою жизнь. (Какая новость!)

II. Жизнь народа, рассматриваемого в его произведениях, может быть разделена на духовную, историческую и общественную (Sic!..).

III.   Народ русский разделяется на две коренные отрасли: южноруссов, или малоруссов, и северноруссов, или великоруссов; а потому под именем русской народной поэзии должно разуметь чисто народные произведения как малорусские, так и великорусские.

Положим, что всё это и правда; но стоило ли столько хлопотать из таких бедных истин, которые, к довершению беды, еще и не совсем истинны?..

35. Сельское чтение, книжка вторая, изданная князем В. Ф. Одоевским и А. П. Заблоцким. Санкт-Петербург. 1844. В типографии Министерства государственных имуществ. В 12-ю д. л. 188 стр.1

По случаю появления второго издания книжки г. Любимова «Про былое на православной Руси» в одном журнале было сказано:

Книга дляграмотных людей! Я думал, что эта книга для меня, для вас, для всех нас, которые имеем честь, удовольствие или притязание называться «грамотными»: а выходит на поверку, что это — книга в самом деледля людей! Кто мог предполагать такой аристократический тон в таком простом и скромном заглавии! Между тем, из содержания книги ясно, что автор под словом люди не разумеет ни меня, ни вас,потому что в текстеон всегда называет своих читателейбратцы! Этого титула я не люблю в обращении со мною: авторам, которым оказываю честь, покупая и читая их сочинения, я посамой крайней меребатюшка, а небратец. Да, я думаю, что даже илюдям этот боярско-снисходительный эпитет братцыне очень понравится, когда они станут платить наличными деньгами. Кто по-барски говорит людям братец,тот по-барски должен дать им книгу даром, подарить, а не продавать: тогда эта уж совсем благородная, аристократическая манера и фамилиарность, отзывающаяся немножко спесью, охотно прощается такому автору.

Итак, г. Любимов навлек на себя упрек в аристократическом тоне словом «братцы»? Упрек высказан очень остроумно,

153


но справедлив ли он? Нам кажется, что книжка г. Любимова заслуживает полного упрека в том, что она крайне плохо составлена, сочинитель ее виноват в том, что взялся совсем не за свое дело, но отнюдь не в невинном слове «братцы». Это действительно плебейское словцо употреблено им для ясности изложения, и очень жаль, что вся ясность и толковитость книжки г. Любимова заключается только в этом слове. «Как ни зови, лишь хлебом корми», — говорит русский простолюдин, и слово: друг мой для него ничем не лучше братца, тем более, что ведь не слово, а — le ton fait la musique.* Аристократический или барский тон, принимаемый в отношении к простому народу выскочками, мещанами и другими представителями среднего сословия, состоит не в словах, будто бы оскорбительных для простолюдинов, а в понятиях, оскорбительных для человечества и равно не христианских, как и не философских. Вот образчик таких понятий:

Возможность пользы простонародных книг о простонародном деле, о хлебопашестве, о домашнем хозяйстве я понимаю, хоть и не уверен в действительности этой пользы, как то известно всякому благосклонному читателю; но история кажется мне необузданною роскошью не только для простого мужичка, но даже и для старосты. Дело в том, что если мой крестьянинпридет ко мне за советом, купить ли ему гисторию г. Любимова, я решительно скажу: «Не покупай, мой друг (братец — я никогда не говорю); лучше сбереги эту денежку; да вот тебе еще полтина: поди и купи на них хороший плуг или железную борону в земледельческом училище: это для тебя нужнее всех гисторий. А если боишься, что от безделья в праздник лукавый потащит тебя в кабак, так ведь у тебя есть «Бова королевич»: читай его! Правда, твой «Бова королевич» оборван и, как я видел, без начала. Ну, так читай с другого конца: для тебя ведь всё равно, что ни читать и откуда ни начнешь читать!»1

Вот это аристократический тон аристократов средней руки, которых во Франции называют, для отличия от истинных аристократов, les bourgeois...** Это получше всех возможных «братцев», хотя и называется «друг мой»! Осудить простолюдина на невежество, заставить его пахать землю да читать с обоих концов оборванного «Бову королевича» и отнять у него право иметь понятие о его человеческих обязанностях, об истории его отечества, — словом, обо всем, о чем имеет право не знать животное и чего не имеет права не знать человек, — и за это утешить его воззванием: «друг мой»! воля ваша, это что-то сильно отзывается не аристократизмом, а мещанством во дворянстве!..

Мы, право, не понимаем, почему для простолюдина вредно знать (в такой мере, в какой может он знать) прошедшую славу


* тон делает музыку (франц.). — Ред.

** буржуа (франц.). — Ред.

154


и настоящее величие своей родины, имена и подвиги великих царей и великих людей своего отечества. Не понимаем, что худого или смешного в том, что простолюдин будет читать книги, в которых, сообразно потребностям его сословия и быта, толкуется ему о его обязанностях как человека, гражданина и христианина, о способах к улучшению его быта и о разных любопытных предметах, познание которых развивает ум и дополняет, а иногда и заменяет опыт? Не понимаем, почему простолюдин обязан если не пить в кабаке, то читать «Бову королевича» или подобные тому вздоры, которые только еще более огрубляют его ум, и без того грубый...

Ошибаются те, которые думают, что если у простолюдина вдоволь хлеба и за ним казенных недоимок нет, то уж ему ничего больше не нужно. Это мнение противно и религии, и философии, и здравому смыслу. Животное сыто, содержится в тепле и чистоте — оно счастливо вполне, и ему больше ничего не нужно; но человек ведь не животное, хотя бы он был и простолюдином. Кроме внешнего благосостояния, ему еще необходима религия, нравственность, образование, без которых он едва ли не ниже всякого животного. Никто не будет спорить против того, что для всякого сословия нужно соответственное образование и что мужикам совсем не нужно учиться в университетах; но из этого еще не следует, что мужику не нужно в детстве учиться в сельском приходском училище и что это для него — излишняя роскошь. Самое внешнее благосостояние крестьянина, о котором так хлопочут мнимые филантропы, невозможно без образования в известной степени: это аксиома. Дайте немцу и русскому по равному клочку земли с равными хозяйственными средствами для ее обрабатывания, — и вы увидите, что первый всегда будет зажиточнее и богаче последнего. Отчего это? — Совсем не оттого, чтоб немец был умнее или даровитое русского (чаще случается совсем наоборот); но оттого, что немец вообще образованнее русского. Немецкий крестьянин читает Библию и знает наизусть «Германа и Доротею» Гёте: это не мешает ему быть отличным хозяином и трудолюбивым земледельцем. Не понимаем, почему русский мужик сделается хуже, если вместо «Вовы королевича» станет читать, например, басни Крылова?

Не менее ошибаются и те, которые думают, что наши крестьяне всё те же, какие были назад тому сто или двести лет. Цивилизация незаметно оказывает над ними свое влияние и изменяет их. Это особенно стало заметно в последнее время. И если бы нас спросили, к лучшему или худшему изменяется простой народ от успехов цивилизации, — мы отвечали бы, что и к лучшему и к худшему. Освободив простолюдина из-под опеки природы и обычая, цивилизация сделала его бойчее, развязнее, промышленнее, так сказать, способнее

155


ко всякому делу, находчивее, предприимчивее, смелее: это к лучшему. Но в то же время, умножив его нужды, и истинные и ложные, она сделала его более падким на приобретение, менее разборчивым на средства: это к худшему. Чтоб поправить зло, надо последовать пословице: «Чем ушибся, тем и лечись». Отцовский обычай и пример стариков — уже плохая школа для простолюдинов: созданная цивилизациею действительность находится в диаметральной противоположности с преданиями простодушной старины. Нужно образование, это могущественное средство цивилизации же, без которого ум народа превращается в хитрость, ловкость — в плутовство, наметанность служит орудием безнравственности. Надо быть вовсе слепым, чтоб думать, что реформа Петра уже кончилась: она еще только начинается. От дней Петра Великого до 1812-го года это была не история, а еще только пролог к истории: история начинается с 1812 года.

Таким образом, нельзя не радоваться, что с некоторого времени книги для простого народа сделались целою отраслью русской литературы. Это счастливое направление произведено было первою книжкою «Сельского чтения», изданною князем Одоевским и г. Заблоцким. Она вышла в прошлом году двумя изданиями, в числе 9000 экземпляров. Теперь вышла и вторая ее часть. Свойство всякого истинно хорошего дела — постепенно совершенствоваться: вторая книжка «Сельского чтения» гораздо лучше первой, и можно надеяться, что третья будет еще лучше второй. Содержание и изложение статей «Сельского чтения» так хорошо, что они читаются с удовольствием и не простолюдинами. Между тем, в них видно основательное знание быта и свойств простого народа, верный взгляд на его нравственные потребности. «Сельское чтение» вполне владеет тайною умения говорить с своими читателями, соблюдая собственное достоинство, т. е. не заносясь в облака и не нагибаясь до грязи, но держась настоящей средины. Все мысли в нем излагаются не поучениями, не сентенциями, но живым, увлекательным и наглядно убедительным образом или в виде повестей, рассказов, или разговоров, имеющих свой драматический интерес. Возьмем для примера разговор о пользе и необходимости грамоты для простолюдина. Говорят крестьяне; следовательно, вопрос решается крестьянским умом.

Иван. Ну, я не знаю, зачем нам и читать, что там написано! Ведь нас туда и не пустят, а куда пускают, там и духом доберешься: вот, примером сказать, питейные дома, — прочтешь, брат, пропись хоть в какую темень!

Антоныч. О! этому поверю. А что, когда тебе за то прописывали, там... знаешь! под каланчой-то, — умел ли ты эту пропись прочитывать?

Иван. Нет, брат! Там худо пишут, — так начеркают и вдоль и поперек, что ничего не разберешь!

156


Антоныч. Да и то плохо, что письмо такое скоро стирается; кабы годик-другой ты проносил, то, может быть, и разобрал бы!

Иван. Спасибо, брат: вишь, тебе горазд понравилась грамота, так ты и дал бы себя поучить.

Антоныч. Уж ты там как ни толкуй, а завидно глядеть на грамотного мужика, как-то у него всё не то, что у другого: и речь складнее, я в доме-то лучше, и в руки что ни возьмет, не валится. Оттого-то я и рад, что моего Ефимку надоумило мне к писарю посылать. Прежде только и дело матке, что на него кричать; уйдем все на работу, а он на улице с ребятами балуется, а не шалит, так и делать нечего. Того и гляди, что вырастет сорванец и отца из дома выживет. Теперь хоть сидит за книгой да доброму учится; уж много молитв знает на память. Знает сам молиться; мы — «господи, помилуй» да «господи, помилуй» и ничего больше сказать не умеем, а он молитву читает — поутру одну, вечером — другую, а за обедом — третью. В церковь божью придем, — что мы понимаем? Ровно ничего; бабы про новины ласкочат, а мы— стоим да волосами мух обмахиваем; а ведь обедню про нас служат и говорят не стенам, а нам, что бог велел. А бог велел для нас говорить, так стало и нам велел разуметь, о чем говорят. Ну, как же нам разуметь, когда мы грамоты не знаем! Ведь в церкве ни про соху, ни про борону не говорят, а мы только те слова и знаем, которые в нашем быту часто употребляем, другие же речи только в книгах и написаны. Вот каково же, брат, подумать, что придется когда-нибудь и умереть и ответ богу дать за все дела, которые против его святого закона творили?

Иван. Ну, дядя, вот уж этот раз на правду похожо; только неужто мы виноваты, что грамоты не знаем; что ж будет с нами и нашими отцами?

Антоныч. Отцы наши и рады, может, были учиться, да негде и не у кого было в ихнее время; им бог простит, и нам теперь уже слишком поздо учиться; но по крайней море, коли видишь, что добрые люди стали об нас заботиться и заводить школы, то мы не должны детей своих отнимать от этого добра, а должны заставлять их учиться, тогда и нас за них бог не оставит. Посмотри, какие идут годы! Что далее, то хуже, а всё оттого, что мы не хотим понять волю божью. Худо родилось — говорим: богу так угодно было. Хорошо родилось — говорим: вот, как хорошо запашешь, так хорошо и вырастет. Худое всё на бога сваливаем, а себя правим. Давно я про душу свою думаю и теперь еще попокойнее стал с тех пор, как Ефимку заставил учиться, а всё как говорю, так сердце и замирает. С грамоткой всё бы, кажись, больше намолился и скорей бы заслужил царство небесное.

Иван. Так как же, Антоныч, посылать ли же мне старшего мальца, как школу-то заведут?

Антоныч. Зачем, брат? Ведь ты говоришь, что грамота не повезет; лучше пусть его по избам шатается да по миру ходит; тебе его и кормить не надо будет!

Иван. Нет, дядя, ты теперь не смейся; ты знаешь, что я и сам не рад, что бог меня приобидел и до людей не довел. Подчас я понимаю добрые речи, да вот эта проклятая дурь: как попадет в голову лишнее, да как захожусь на посиделки, и забуду. Вот тебе крест, что пошлю мальчишку в школу.

Антоныч. То-то, Ваня, над грамотой не шути: коли грамотка дастся, так на ней далеко уедешь.1

Лучшие статьи во второй книжке «Сельского чтения»: «Рассказ о том, какие православные государи царствовали в России после Петра Великого и какие дела сделала импера-

157


трица Екатерина Великая»; «Грамотки дяди Иринея», «Сказка о Ваньке Ротозее», «Рассказ крестьянина Прокофия про немцев-колонистов» и «Кто такой дедушка Крылов».1 Эти статьи отличаются истинно литературным мастерством и выдаются из всего остального, хотя и это остальное отличается замечательным достоинством. Мы не будем больше делать выписок: это просто невозможно, ибо надо или всё выписывать, или потеряться в выборе отрывков. Кто прочтет самую книжку, тот согласится с нами, — а книжку эту с удовольствием прочтет и литератор, и барин, не говоря уже о крестьянах, для которых она представляет неисчерпаемый источник удовольствия и пользы.

Мы сказали выше, что «Сельское чтение» породило целую литературу книг для простонародья. Надо сознаться, что пока еще этому радоваться нечего. Все эти книжки порождены соревнованием не к достоинству, а к успеху «Сельского чтения», и потому их производит не талант, а промышленность, и они одна другой нелепее и пошлее. Но пусть их выходят: неуспех охладит их ревность, а усиливающаяся потребность в народном чтении возбудит другого рода ревность и вызовет на деятельность таланты, а не промышленность. Пока достаточно и одного «Сельского чтения»...2

36. Сельские беседы для народного чтения. Полезные советы. Книжки 4, 5. Издание второе. Е. Фишера. В 12-ю д. л. 14 и 16 стр.3

Издание второе! Кажется, с первым мы не имели честь быть знакомы... В четвертой книжке «Полезных советов» заключаются следующие статьи: «Сети», «Маслобойка с рычагом», «Соломорезка», «Ведра, которыми ловко и скоро доставать воду из глубоких колодцев», «Переносный копер». Все эти предметы, точно, полезны, кто будет в том спорить? Но полезно ли распространяться на нескольких страницах о том, чего никак вполне словами не объяснишь и чему можно научиться наглядкою в несколько минут, но не иначе, как наглядкою?..

«Полезные советы» учат, как сети вязать; мы видали, как вяжут сети, и потому можем уверить сочинителя, что, несмотря на приложенные рисунки, из его статьи нельзя научиться вязать сети, и почему бы вы думали? — потому что вязать сети очень легко! По нашему мнению, учить вязать сети — совершенно то же, что, например, учить ножницами резать бумагу: дело простое и совсем не хитрое, а станешь рассказывать словами — наговоришь с три короба и всё-таки ничего не скажешь. Все остальные статьи 4-й книжки — старые знакомые: мы уже имели честь видеть их в «Атласе Музея императорского Вольного экономического общества».

158


Пятая книжка заключает в себе следующий полезный совет: «Польза водки (,) вред пьянства и лечения (т. е. вред лечения!!) запоя». Дядя Петр разговаривает с племянником Семеном. Семен, как сказано в книжице, был детина бравый, досужий; у него дело из рук не валилось, и потому-то он начинает держать сицевое похвальное слово водке:

«Русскому пить водку, или, попросту сказать, сивуху, не только не вредно, а, напротив, полезно и даже необходимо. Русский пьет водку во славу России и за здравие своих соотечественников; русский пьет водку, вспоминая прошлое и глядя чрез авось на будущее. Водка тешит русского человека в горести, веселит в радости, подкрепляет, когда он устанет от работы, лечит и предохраняет его от болезни!..» Такое похвальное слово водке продолжается на четырех страницах и заключается так: «Всё подтверждает, что русскому человеку нужно пить водку. Итак, в славу и благоденствие русского царства, пей, русский, водку!» (стр. 4). — После таких аргументов, и философических и нравственных, в особенности же патриотических, что значат все ваши, гг. моралисты, возгласы о пагубных следствиях распространения употребления водки? Зачем вы, гг. просвещенные владельцы и хозяева, запрещаете вашим слугам посещать кабаки? Зачем удерживаете ваших крестьян от хмельного разгулья? Зачем вы, гг. медики, утверждаете, и доводами науки и статистическими сочинениями, что люди, пьющие водку, и скорее зябнут па холоде и чаще замерзают, нежели вовсе непьющие? Просто оттого, что вы не читаете издания г. Е. Фишера, которое, как дважды два — четыре, докажет вам необходимость пить водку не только для собственного вашего здоровья и счастья, но даже для славы и благоденствия вашей родины! Прочтите, прочтите, мм. гг., реченное издание г. Е.Фишера: вы сами станете пить водку, вас обуяет восторг неизъяснимый, вы раскинетесь под деревом, подобно некоему паладину или менестрелю, изображенному на приложенной в конце книжки картинке, и будете мечтать, а может быть, и говорить или просто спать, если выпьете немножко слишком во славу и благоденствие русского царства!

37. Сельские беседы для народного чтения. Притчи и повести. В 12-ю д. л. 18 стр.1

В этой книжице заключается в некотором роде оппозиция предыдущей книжице: впервой, как мы видели, была доказана польза водки; в последней старик Наум говорит: «Пей, да не опохмеляйся. (,) Пей, да не упивайся». На эту тему рассказана повесть на 17 страницах о том, как два брата, Савелий даИван, отправились в Петербург, положили пить, да не упи-

159


ваться, пить, да не опохмеляться. Сказано, да не сделано (стр.4) Ребята кутнули порядком, и один из них спился с круга, так что надобно было лечить его от запоя. Вероятно, Савелий и Иван читали «Сельские беседы для народного чтения. Полезные советы. Книжка 5. Издание Е. Фишера» и увлеклись похвальным словом водке. Да и как не увлечься!..

Вообще, ныне вышедшие три книжки «Сельских бесед» как могли убедиться читатели, достоинством своим не отстают от прежде изданных г. Е. Фишером. Нам остается и теперь пожалеть только о типографских станках, как о существах безответных, которые трудятся, как видно, неутомимо над произведением на свет этих жалких «Сельских бесед».

38. Юродивый мальчик в железном зеленом клобуке. Сочинение асессора и кавалера Афанасия Анаевского. Издание первое (?). Санкт-Петербург. В тип. Карла Фейерштейна. 1844. В 16-ю д. л. 24 стр.1

Этот юродивый мальчик — явно беглец из дома умалишенных. Поэтому нимало не удивительно, что он бумажный колпак на голове своей вообразил железным зеленым клобуком: чего не представится сумасшедшему! А что он сошел с ума — в этом нет никакого сомнения: послушайте, какой вздор говорит он:

Так говорил юродивый мальчик, смотря на небо: «Здесь в красной день сквозь Солнца орашает маленький дождик — Гармония, Ирены — звук милый. Всё прельщает. — Я вижу там, в лесу, недалеко от монастыря, хор певчих. Их кадансы задались и вверх тонки голоса завились. Возле певчих дети какого-то фабриканта — много молодых военных офицеров, помещиков и баккалавр с ними. Верно, здесь, в лесу, составлена порядочная пирушка. Еще, что я вижу: баккалавр скидает верхнее платье и бегает по роще с молодежью. Вероятно, он это делает, чтоб несколько забыть свои горести и печали. Да здесь много разного сословия ученых людей и студентов. — Вот уже и речь какой-то говорит. — Беловолосые мальчики пошли цветы собирать. Они увидят меня — узнают — окружат меня — будут снимать с меня зеленый клобук и марать белый кафтан. Попрежнему станут шутить надо мной. Им смехи, а мне слезы. Как прокрасться? Где пройти мне в кустарники? Везде народ! Я скрыл свой язык, а говорю, и вот подслушивают меня. — Один уже приглашает товарищей для поимки меня. — Полечу в лес и скроюсь в темноте оного».

Крик: «Юродивый! юродивый мальчик здесь. Бегите, бегите, поймаем его. Он уже говорит — я слышал сам». Бегут толпою дети. Ищут его, но нигде не находят и возвращаются к своему стану.

«Оставьте его, — сказал отец Александр:— вероятно, какая ни есть важная причина заставила его от людей скрываться».

На сие возразил фабрикант: «Его могут здесь звери растерзать».

Александр. «Провидение его сохраняет».

Фабрикант. «Надо знать: чем он питается? Я ни за какое счастие не согласился бы жить в лесу, особо иметь одному ночлег в этих звериных убежищах. Признаюсь? для меня кажется: это ужасно! я сейчас прикажу

160


дать знать начальнику монастыря и попрошу его, чтоб он приказал кому ни есть поймать сего лесного жителя, который юродствовал в городе и давно пропал из оного без вести».

Александр. «Не опасайтесь! Обитатели лесные без произвола никому не вредят. Этот лес в древность был игралищем. В нем три помещика всю жизнь свою провели в забавах, роскошах и увеселениях, а при старости лет построили вот тот монастырь, — указав на него рукою:— назвали его по своему наименованию Трегуляй странноприемлющий. По выражению, что сами возле этого места всегда трое гуляли и принимали здесь гостей, хотя бы совсем им были незнакомы. Я пленяюсь сим отличным местоположением. Воспоминая свои горести, не нахожу другого утешения, как облечь себя в черную мантию. — Обет сей исполню твердо. — Мне более ничего не осталось. — По окончании наук в баккалаврской академии, проживши с супругой только один год, лишился ее. Она оставила после родов младенца. — Я оставлю его на произвол судьбы. Но чтоб не предаться унынию, малодушию и скучной печали, я развлекаюсь здесь, может, в последний раз, друзья, с вами!»

Фабрикант с гостями. «Ах, ваше преподобие, отец Александр! Ужели мы сладостных поучений ваших более не услышим?»

Александр: «Отчего? Кто мне воспретил говорить то, что приятно людям?

Фабрикант с гостями. «Скажите теперь в последний раз что ни есть из своего сочинения, которое вы неоднократно с жаром говорили наизусть в публичных собраниях».

Александр. «Нет! согласитесь вы со мной: напишите вы сами приличную песнь; приличную собранию сему. Избегайте в ней всякой критики и чтоб военные офицеры, находящиеся ныне между вас, изложили в ней благородный военный характер, который они получили при воспитании в корпусах. Коснитесь в песни предстоящей войны с иноплеменными державами, а вы, гг. дережеры, сочините на сию песнь новую музыку, и всё это, пока накрывают столы, пред обедом, чтоб было готово и певчие в память сего собрания нам с музыкой пропели б».

Перед обедом певчие пели сначала «Боже, храни царя». Через час, когда подали вотку, певчие запели с музыкой и с утонченным искусством новую песнь, сочиненную собранием ученых людей в следующем содержании:

Не отвергай здесь искрення совета,
Ты в нем найдешь здоровье и покой.
Творец продлит тебе несчетны лета,
Его десница будет над тобой.
Итак, любезный брат, покинь навеки
Вид мрачной скорби и печали злой;
Пусть ежедневно льются счастья реки
И все дары благие над тобой.
С тобой мы вместе торжество встречаем,
Надеясь счастьем пользоваться в нем,
С тобой мы чашу в поле разделяем,
И путь к блаженству мы с тобой найдем
Ликуйте с нами, все граждане.
Ликуйте в стогнах и среди полей
Прославьте храбрость нашу вы заране;
Мы кровь прольем за вас и за царей.

161


Не удивляйтесь, читатели, всей этой галиматье: ведь ее говорят сумасшедшие. Фабрикант, гости и прочие — всё это такие же сумасшедшие, как и юродивый мальчик: оттого и нет никакого смысла в их прозе и стихах. Музыка должна быть того же свойства, но мы предоставляем судить о ней музыкантам — в доме умалишенных. К этой книжонке, неопрятно напечатанной на серой бумаге, приложена картинка работы юродивого мальчика, о которой тоже имеют право судить только живописцы из дома умалишенных.

Но в конце книжки находятся стихи, которые, без всякого сомнения, сочинены самим асессором и кавалером Аф(θ)анасием Анаевским, и потому в них не видно никаких нехороших признаков. «Я (говорит оный асессор и кавалер) пропою вам песнь, которая сочинена для Ломоносова в следующем содержании:

Божественной лирой

Кто всех пленял,

Тот голос пред порфирой

Не изменял.

Не сам ли Ломоносов

Царям певал

И точно как философ

На камень стал.

За труд, им посвященный,

Прилична честь.

И в дар ему священный

Споем мы песнь,

Поем любовь и красоты,

И век златый.

Собрав из книг его цветы,

Зришь правоты.

Дан им урок, чтоб бога чтить,

Хвалить, любить,

Царя хранить, всех веселить

И дар излить.

И всё это напечатано на российском языке в 1844 году от рождества Христова!.. Да, г. асессор и кавалер Аф(θ)анасий Анаевский — просто гений! Он победил и Федота Кузьмичева, сына природы, который берет мысли из-под черепа, и г. Классена, именующего себя бездарным и паровою затычкою, и г. Милькеева, упоительно воспевшего в громкой оде русскую сивуху, и г. Бранта, автора «Жизни, как она есть», и всех бывших, сущих и будущих сочинителей в этом роде! Хвала ему! В его лице Петербург победил Москву с ее Орловыми, Кузьмичевыми, Классенами и со всею ее литературою и журналистикою в настоящее время!1

162


39. Русская драматическая литература.

Новогородцы. Драматическое представление в пятидействиях и восьми картинах, в стихах, с песнями.1

Сочинитель этой длинной и тяжелой пьесы2 хотел представить в форме драмы историческую и частную жизнь Великого Новагорода во всей ее полноте и со всеми ее подробностями; но по бедности своей в средствах (которые состоят в фантазии и разных других талантах) он, т. е. сочинитель, представил, на удивление и восторг александринской публики, множество лиц без образов, которые ходят, говорят, машут руками, сами не зная для чего. Тут есть всё — и посадник, и бояре, и вольница, и купец ганзейский, и паломник, и юродивый, — словом, всякого жита по лопате; нет только смысла, толка, ума, вдохновения, таланта. Вместо Великого Новагорода, мы видим шайку негодяев и мерзавцев, которые уводят насильно дочь честного любекского купца; и из этих молодцов всех отвратительнее Алеша и Самсонович. Последний до того возненавидел немцев, убивших его сына в честном бою, что готов зарезать и задушить всякого немца только за то, что он — немец, и ему в этом случае всё равно — старик, женщина, девушка, младенец, лишь бы в их жилах текла немецкая кровь! Для изъявления своей вящшей ненависти к немцам он хвалится своим презрением к виноградному вину и хлебает ушатами одну чистую сивуху. Истинный герой! Но таково обилие этого нового «драматического представления» великими характерами (пьющими одну сивуху), что Самсонович не более, как одно из второстепенных лиц, а герой нелепой пьесы — Ростислав, сын новогородского посадника, негодяй и крикун. Налгав на себя небывалые на белом свете страсти, он кривляется, кричит, ломается, так что зритель впросоньях (отаплодисманов) то и дело готов спросить его:

Да из чего ж беснуетесь вы столько? 3

Если б у этого Ростислава была в мозгу хоть искорка ума, он отвечал бы протяжно зевающему зрителю: «Да я и сам не знаю; сочинитель заставил меня нести этот вздор — так у него и спрашивайте». Но как Ростислав совершенно невинен в уме, то он продолжает на все вопросы отвечать надутою галиматьею о пламени в крови, о диком безумии и о том, что немка околдовала и свела его с ума, отчего он и стал дурак-дураком. Так как все наши «драматические представления» идут от изуродованного г-м Полевым Шекспирова «Гамлета»,4 то в «Новогородцах» есть и сумасшедшая Офелия, иначе Евлампия. Впрочем, эта «неземная дева» и в полном разуме говорила такой вздор, так жеманилась и ломалась, что зрителю нельзя было заметить,

163


с которой минуты она сошла с ума. Рассказывать содержание всей этой нелепости — нет силы и возможности, а потому, махнув рукою, перестанем говорить о ней — до нового какого-нибудь «драматического представления».

 

Сигарка. Комедия в одном действии, соч. Н. А. Полевого.

Семен Иванович Телятинский женат и не ревнив, а друг его, Павел Яковлевич Ягунов, вдов и ревнив. Оба эти достойные друга уезжают в город, и к Анне Ивановне Телятинской является дочь Ягунова в мужском платье, с хлыстом в руке и сигаркою в зубах. Разумеется, из этого завязываются сцены ревности, пока всё не обнаруживается к торжеству Телятинского и позору Ягунова. Всё это совершенно в русских нравах, и для присяжных сочинителей и посетителей Александринского театра кажется очень забавным и остроумным.

Дочь русского актера. Оригинальная шутка-водевиль в одном действии, соч. П. И. Г.1

Эта пьеса в комическом роде — то же самое, что «Новогородцы»2 в трагическом, т. е. галиматья галиматей и всяческая галиматья. Она основана на избитом и неправдоподобном переодевании и мистификации: героиня пьесы, переодеваясь цыганкою и форейтором, морочит дурака-жениха своего, а г.Мартынов пляшет с нею salterello.*

40. Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова. Издание третье. С.-Петербург. В типографии Глазунова. 1843. В 12-ю д. л. 173—250 стр.3

Какие есть странные критиканы и судьи!.. Один из них недавно объявил, что он хвалил «Героя нашего времени», сочинение Лермонтова, покуда поэт был жив, но когда поэт умер, он (критикан) решился рассуждать о творении его хладнокровно и очень удивляется людям, которые и теперь, когда из этого дарования уж нельзя ничего извлечь для своих страстей, продолжают выдавать «Героя нашего времени» за что-нибудь выше миленького ученического эскиза. В самом деле, ведь не расчет!.. Наш критикан не таков. Он тотчас переменяет тон и называет произведение, от которого прежде приходил в восторг, ученическим эскизом. «Это, — говорит он, — просто неудавшийся опыт юного писателя, который еще не умел писать книг, учился писать; слабый, нетвердый очерк молодого художника, кото-


* Буквально: подпрыгиванье (итал.). — Ред.

164


рый обещал что-то — великое или малое, неизвестно, — но только обещал. Тут на всяком шагу виден еще человек, который говорит о жизни без всякой опытности, об обществе без наблюдения, о своем времени без познания прошедшего и настоящего, о свете по сплетням юношеским, о страстях по слуху, о людях по книгам, и думает, будто понял сердце человеческое — из разговора в мазурке, будто может судить о человечестве, потому что глядел в лорнетку на львенков, гуляющих по тротуару (как ново это всё и остроумно!). Даровитому от природы Лермонтову повредило в этой книге именно то, что делает смешным всякого двадцатилетнего мудреца. Он слишком рано принялся за роман: в его лета еще не пишут этого роду сочинений» (с каким достоинством и с какою уверенностию сказана эта последняя фраза!). Далее критикан уверяет, что «Герой нашего времени» совсем не герой нашего времени... В самом деле так! Лермонтов представил нам человека, пожираемого жаждою деятельности, который, чтоб заглушить эту неудовлетворенную жажду, чтоб делать что-нибудь, волочился за женщинами... Ну, что это такое?

Разве это недуг нашего времени?.. И что это за жажда? И какой деятельности ему хотелось? Ну играл бы в преферанс, приобретал... Приобретение — вот недуг нашего времени; приобретатель — вот настоящий герой нашего времени... Этого героя поймут, узнают в лицо все — и умные и глупцы, но чтоб понять первого, какого изобразил нам Лермонтов, нужно... да, одним словом, долго ли усомниться даже в самом существовании того, чего сам никогда не чувствовал? А и эта палящая, тревожная жажда — удел не каждой натуры... Вот почему идея «Героя нашего времени» для многих оставалась доныне тайною и останется для них тайною навсегда! И вот где, между прочим, источник этих простодушных восклицаний: «Какой же это герой нашего времени? Где же видели вы таких людей?» Да, не спорим, нигде не видали; это фарс, ложь во всех отношениях, — да, во всех. Кроме своей нелепой жажды, Печорин еще и эгоист, дурной человек... а мы, герои своего времени, мы разве дурные люди? Разве не говорим мы с достоинством о чести и разве не отворачиваемся с негодованием от гнусных картин порока? Разве не составляет добродетель основы всех наших романов и разве не кричим мы против безнравственности, если писатель представит нам сына, который не повинуется отцу, жену, у которой недостает героизма терпеливо нести крест свой — побои и тиранство мужа! И разве не страшно казнит общественное мнение подобные отступления от общепринятого порядка, когда они случаются в жизни?.. Разве дурно платим мы карточные долги? Разве водятся за нами такие грешки, как за Печориным? Нет,

165


нет и нет! Мы прекрасные люди, а Печорин — вздор, миф, клевета на современного человека... Да и весь-то роман — что много толковать? — дрянь! То ли дело «Идеальная красавица», «Аббаддонна», «Блаженство безумия»1—вот настоящие романы! вот великие произведения! Молод умер Лермонтов; не успел он поучиться у старых писателей, не дождался «Идеальной красавицы»! Оттого-то, вот именно оттого нет в его произведении ни наблюдательности, ни знания жизни, ни остроумия, ни слогу...2 Впрочем, и мы до сей поры не дождались окончания знаменитой «Красавицы». Изобретен новый способ извинять обещания, которые сдерживать почему-либо нет охоты. Прежде, бывало, посулят сорок томов истории да разных драм и романов, выдадут десятую долю да и помалчивают, как будто «оно там так и нужно».3 Теперь — другое дело: такие неустойки делаются разве только из скромности. Негде печатать! Нужно уступить место дорогим гостям, знаменитым писателям, которых произведения, верно, будет публике прочесть гораздо приятнее. И так в течение целого года, а пожалуй, и десяти... Иной может весь век уступать свое место в книге другим и считать себя сочинителем. Способ прекрасный! Жаль, что он удобно приложим только к журналистике и его нельзя вообще приложить к литературе!

 

Третье издание «Героя нашего времени» ни лучше, ни хуже второго.

166