ЭНИ «В. Г. Белинский»
Том VIII. Полное собрание сочинений в 13 томах

Яндекс.Метрика Яндекс цитирования
Bookmark and Share

 

 

 

 

 

 

<РЕЦЕНЗИИ И ЗАМЕТКИ, ОКТЯБРЬ — НОЯБРЬ 1843 г.>

1. Повести и рассказы, соч. Нестора Кукольника. Том II. Санкт-Петербург. В тип. К. Жернакова. 1843. В 8-ю д. л. 264 стр.1

Мы уже не один раз имели случай говорить, что талант г.Кукольника является весьма замечательным талантом в повестях, которых содержание заимствуется им из русского, особенно старого, быта, и что он оказывается совершенною бездарностию, хватаясь за изображение жизни, знакомой ему только из книг. Как бы для того, чтоб оправдать наше мнение, неоднократно высказанное, г. Кукольник наполнил первый том своих «Повестей и рассказов» повестями и рассказами из времен Петра Великого; и теперь, словно с тою же целью, наполнил второй том своего сборника повестями и рассказами, сюжеты которых заимствованы им из итальянской жизни.2 Боже мой! что за скука! Неужели для этих сонных, апатических, бессвязных и лишенных всякого поэтического смысла рассказов найдутся читатели и, пожалуй, еще и почитатели?.. Не думаем!

Но между этими итальянскими повестями есть одна русская. Завязка и развязка ее ничтожны и пошлы; целое отзывается Августом Лафонтеном; но подробности есть удивительные, превосходные, достойные пера великого таланта. Вот, например, письмо русского помещика, из деревни Лукачевки, к сыну, в Рим:

Послушай, Евгений! На что это похоже?— писал старик-отец почерком великого человека, т. е. почерком, который разбирает только опытная привычка.— Довольно тебе шататься за границей. Помнишь, я позволил тебе на год, и то через силу, а теперь прошел не год, а без мала три. Право, денег не пошлю, и те задержу, что Маша тебе посылает. Полно баловать! Ведь не шутка, сколько мы лет не видались. В Питер отвезли тебя по двенадцатому году; в пансионе продержал тебя француз пять лет, там ты в университет пошел; очень нужно; я французу платил за то,

7


чтобы всему тебя научил; да и тут я не спорил: бог с тобой, пускай себе учится, дурного нет; ну, выучился, на службу определился; пускай себе служит: так и следует; ну, послужил довольно, говорю я; есть у тебя другая служба; я стар; надо о крестьянах радеть, к доброму хозяйству приучаться. Нечего сказать. Добрый ты сын; послушался, вышел в отставку, да и давай за границу проситься. Уж как ни больно было нам, что ты чужие земли прежде своей и прежде нас хотел видеть, да Маша уговорила. Бог с ним, пускай себе едет, дурного нет. Отпустил я тебя за глаза только на год, а вот уж без мала три; все мы под господом; слава богу, здоровы, да в нашей старости один день, и прощай, Евгений. Так на то ли мы тебя воспитывали, всем прихотям твоим потакали, чтобы за все труды и снисходительность нашу никогда на этом свете с тобой уже и не увидеться? Так смотри же, Евгений, зимой у нас с непривычки будет тебе скучно; так гуляй себе до весны, а весной, к Вознесению, изволь прямо к нам в деревню; пора тебя пристроить; пока и в твоей воле я господин; а умру, тогда уж сам за собой присматривай. Прости же, душа моя, ты у меня один, Евгений, прости, да пиши почаще; я всегда твои письма по семи раз читаю, да с Машей раза по три, да с мамзель Куси, у которой ты на руках от земли отрос; да тетушкам Пульхерии, Анне и Наталье Захарьевнам; да соседу нашему Сергею Андреевичу Беспужному, да жене его и дочери, пока здесь были; куда семь, больше. Так смотри же, Евгений, к Вознесению! А пока да сохранит и благословит тебя господь всем и нам на радость. Беспужный больно хочет тебя видеть, и я того же хочу; мы теперь в больших с ним хлопотах. Неурожай такой сильный, что и не запомнят. Мы-то с ним еще ничего; сможем; а мелким дворянам трудно приходится. Помогаем, чем бог послал, да вояжи, любезный Евгений, вояжи крепко нас подрезывают. Еще для здоровья туда-сюда, а для забавы, когда кругом нищета и голод... право, без упрека пишу. Только приезжай к Вознесенью, всё забуду. Так прости же, Евгений. Храни тебя бог и все святые. Прощай. Коли ты будешь возвращаться чрез швейцарское государство, так не забудь в швейцарском городе Женеве часы для меня купить. Деньги Маша вышлет. Как мы там с Суворовым были, так все тамошние часы хвалили: да я тогда не был при деньгах; а московский мой брегет — совсем испортился; был у нас на ярмонке часовой мастер, деньги с меня большие взял, да и доканал брегета; хоть брось... Ну, прощай! Береги себя, а пуще от фруктов; я от них в Требии в лазарете с неделю пролежал и так еще, говорили, дешево отделался. А соблазн велик. Знаю я Италию. Фруктовый сад, а для других винный погреб. Правда, кислое, да дешево. Да ты, мой Евгений, умница, сам всё это знаешь и не забудешь своего отца Павла Лукачева. Лукачевка, 5-го сентября 18** года.

А каково изображение обитателей Лукачевки и в особенности ее владетеля и повелителя? Просто прелесть! Посмотрите сами:

Но всего занимательнее, всего грандиознее в Лукачевке были сами хозяева. Павел Захарьевич Лукачев был человек лет шестидесяти с хвостиком; рослый, бодрый старик, краснолицый; несмотря на то, что волосы его были уже седы дожелта, он всегда держался прямо, грудь вперед, голову несколько назад; одевался в течение сорока лет всегда одинаково: военный сертук без эполетов; белая шапка с красным околышком; сапоги всегда со шпорами, даже дома, даже во время случайного нездоровья или, лучше сказать, нерасположения, потому что Павел Захарьевич отродясь болен был только два раза: под Требией от фруктов да на Сен-Готарде, где он крепко прозяб, так что стал думать, будто он уже и простудился, но в сражении согрелся, и всё прошло. Павел Захарьевич любил много говорить, в особенности о суворовском итальянском походе,

8


но и от других предметов не отказывался, преимущественно от турецкой войны, которая тогда была в самом разгаре; также нравился ему очень двенадцатый год, «Юрий Милославский», «Комета», «Иван Выжигин», затмения и сельское хозяйство. Характера Павел Захарьевич был неопределенного, вроде шелковой материи с отливом: не то, чтобы сизого цвета, не то, чтобы и коричневого; так что-то серединка на половине; частенько он дарил нищему пятиалтынный, а иногда гонял его со двора тростью, яко бродягу и дармоеда. И в домашнем быту Павел Захарьевич иной раз надуется и ходит и говорит индейским петухом, а иной раз фарфоровую вазу разобьют, нипочем, смеется над ловкостью Терентия, родного брата Евдокима, и баста. Павел Захарьевич хорошо пел басом и, уж не знаю, из подражания ли великому полководцу или так, по своей охоте, всегда стоял на клиросе и силою голоса потрясал окна лукачевской церкви; доставалось и домашним окнам, но только от смеха, а дома Павел Захарьевич никогда не пел. Еще имел Павел Захарьевич одну не столь важную привычку — чесать подбородок, особенно когда ему приходилось не говорить, а слушать; но эта привычка была к лицу Павлу Захарьевичу и означала веселое расположение духа, и Марья Захарьевна всегда радовалась в душе, когда по движению левой руки приметно было, что Павел Захарьевич намеревается чесать подбородок. Марья Захарьевна была значительно меньше ростом, нежели Павел Захарьевич; но чего недоставало в вышину, то Марья Захарьевна вознаграждала шириною. Волюм ее был особенно большого пространства; несмотря на дородство и сорок лет, как она сама себе считала в течение десяти последних годов, Марья Захарьевна весьма была свежа, отличного цвета лица, который крепко смахивал на пивонию и происходил не от чего иного, как от льда, потому что она каждое утро вытиралась этим водяным кристаллом. Марья Захарьевна для супружеского равновесия говорила весьма мало; не смеялась никогда громко, а только улыбалась; не пела на клиросе, но зато курила трубку. Голову носила несколько набок для большего сходства с упомянутым цветком; на голове не терпела ни чепца, ни шляпки, а ходила простоволосая; дома всегда была одета одинаково, в зеленом матерчатом капоте с красными бархатными обшлагами и таковым же воротничком. Костюм сей был изобретен Павлом Захарьевичем потому, что он хотел и в наружном виде Марьи Захарьевны изобразить, что она военная, т. е. супруга военного человека. При выездах в гости Марья Захарьевна имела право руководствоваться собственною фантазией и не упускала пользоваться оным. Характера она была положительно мягкого, уступчивого, доброго и на все преступления многочисленной дворни глядела сквозь пальцы. Особенных привычек не имела, но зато была одарена разнообразными талантами: превосходно солила огурцы, квасила капусту, готовила варенье и считала на счетах не только по части сложения, но и вычитала безошибочно. Сверх того, умела учить собачек и доводила их понятливость истинно до невероятной степени. Зефирка отворяла сама двери, бегала в девичью или в кабинет Павла Захарьевича и умела звать его и горничную Меланью к барыне, а Валетка крал из мужских карманов платки так искусно, как будто учился в известных воровских школах на восковых фигурах с колокольчиками. Само собою разумеется, что Марья Захарьевна из этого не делала никакой спекуляции, а просто забавлялась, смеху ради. Вот и в этот вечер, в который вам приходится свести с Лукачевыми знакомство, Марья Захарьевна сидела за чайным столиком, курила трубку и умильно глядела на Валетку, а Валетка то и дело ходил за Павлом Захарьевичем по комнате и улучал минуту для похищения из его кармана красного шелкового платка.

— Отстань, Валетка! — говорил Павел Захарьевич, почесывая подбородок.— Право, побью! Мне теперь не до тебя! Завтра приедет Евгении.

9


— Вот уж непременно и завтра, — сказала Пульхерия Захарьевна таким тоном, как будто услышала лично ей обидную речь.

Есть такие характеры или, лучше сказать, способы изъяснения. Что ни скажут, как будто обиженные. Право, есть; и тетушка Пульхерия Захарьевна имела этот характер или, лучше сказать, способ изъяснения. Другие две тетушки Евгения, Анна и Наталья Захарьевны, такого свойства не имели и хотя были обе замужние, жили своими домами по соседству, а в Лукачевке только гостили, но столько уважаемы не были, как Пульхерия Захарьевна, образец целомудрия и добродетели до такой степени, что, прожив на свете за пять десятков лет, о мужчинах уже не думала и даже не любила говорить об этом ненавистном ей поле. Сердце ее принадлежало одному только племяннику, которого, надо вам сказать, она никогда не видала, потому что при рождении Евгения и в первые годы его домашнего воспитания, на руках у мамзель Куси, Пульхерия Захарьевна проживала за триста верст от Лукачевки, в девичьем монастыре, у знакомой игуменьи. Это случилось потому, что тридцатилетняя дева в свете видимо получила отставку; не хотела быть предметом насмешек; скрылась; но в сорок лет девой уже быть не стыдно — и Пульхерия Захарьевна явилась в Лукачевку к особенному удовольствию хозяев. Солидный ее рассудок скоро получил влияние на все семейные советы, слова ее приобрели важность и значение, и потому Павел Захарьевич крепко огорчился, услышав вопрос Пульхерии Захарьевны.

— Завтра! — сказал он голосом, страшным для домашних и церковных окон:— завтра или никогда! Не изволь забыть, сестра, что завтра Вознесение, а если Евгений забыл это, так прощай, Евгений! Он мне больше не сын...

— Как не сын?

— Да уж так, не сын! Слушаться! Довольно я ему потакал по вашей милости!

В это время Терентий, поставив перед мамзель Куси самовар, шел назад, кажется, и мерным шагом, но на гладком полу поскользнулся, упал, встал и хотел идти дальше. Но Павел Захарьевич дал ему оплеуху и продолжал:

— Сколько денег перевел Евгений! Сколько на одну почту вышло! Мало того, что за свои письма плати, а то и за его маранье; напутает всякой дребедени три-четыре листа, а Павел Захарьевич плати! Да что я ему, приказчик, что ли? Никогда! завтра или никогда!

— Да вы зверь, Павел Захарьевич!..

— Сама ты зверь, сестра! И таких речей не говори! Мало мне от Евгения терпеть приходится! Вот жду, будто на иголках; вчера пешком до самой Пуговки дошел, думаю: авось, встречу сорванца. Сергей Андреевич удивился; Лизавета Афанасьевна расплакалась, поцеловала дочку и сказала: «Вот, Сергей Андреевич, как детей любят!» Газет читать не могу: как пришлет Сергей Андреевич, я только и посмотрю приезжающих; думаю: избаловался Евгений; прежде, чем к нам, в Питер заедет; от него всякого зла жди. От политики отстал; не знаю не только того, кто теперь остался на испанском государстве королем, даже не ведаю, что наши с турком сделали; чай, Царьград взяли, а Евгений не едет... так уж, сестра, в звери прошу не жаловать... Завтра или никогда! сказано, и я на моем слове постою. Фельдмаршал говорил про меня: «твердый», так я какой-нибудь пешке, Евгению Павловичу Лукачеву, трунить над собой не позволю. Я не зверь. Какой я зверь? почему я зверь? Вот зверь — Валетка. Подай сюда платок, подай, али я и трость возьму. То-то же! я тебе не забава! Так что же, сестра, я тебе Валетка, что ли? Зверь! хорош зверь. Ты, сестра, посмотрела бы, как я флигель для него убрал; а женится, сам во флигель перееду, а ему большие хоромы уступлю. А встречу какую приготовил! Тут во всем уезде никогда люминации не видали. Сам я здесь

10


сорок без малого лет живу, ни одной плошки не запомню; надо было за всем к губернатору посылать. Всю чиновность на завтра зазвал; музыку у Литовцева выпросил; не приедет, так ведь на всю губернию сраму наделает, пожалуй, еще в газетах припечатают. Да и состояние, сестра, ты знаешь, какое нам досталось: сто душ без трех числилось по ревизии; и какие души-то щедушные! мякиной кормились. За Марьей Захарьевной что я взял? Пятьдесят, и тоже не души, а душонки. Бог благословил; в 12-м году, в самую невзгоду, все плакали да хныкали, а я триста душ накупил; да потом в 18-м году всех заложил, да еще прикупил Мудровку; правда, дешево, да четыреста семь душ не шутка, и те заложил; выплатился из долгу, сестер меньших замуж поотдавал, приданое справил... А Евгений не едет! — А Лукачевка? Только в ней и было, что эти хоромы, да и те полуизгнили: ни убранства, ничего, — сараи да и полно, а теперь?.. Зверь! Ты поди, сестра, у мужика спроси, зверь ли я? У меня мужик, противу соседских, барином живет. Ну-ка, сестра, у которого мужика лошади, коровы и всякого скота нет? Ну-ка, ну-ка, сестра!.. То-то же, зверь! — А Евгений, ему всё нипочем; на готовое готовится: смерти моей ждет, что ли? Так пусть и сидит на родовом, а благоприобретенное — мое; кому захочу, тому и подарю, вот пусть только не приедет! И завтра после заутрени все поедем через Пуговку, на большую дорогу. Пожалуй, у Сергея Андреевича обедню отслушаем. Не его, так гостей встретим; как он себе хочет. В половине двенадцатого за ужин усажу гостей, а ударит двенадцать... прощай, Евгений! Там при всех волю мою скажу; тогда хоть у ног валяйся, не помилую. Дай-ко, мамзель, мне стаканчик пуншу, с горя!..

Речь Павла Захарьевича навела на всех уныние; окна дрожали и усиливали тоску женщин; даже Валетка, приметив расположение Павла Захарьевича, свернулся в крендель и уснул под стулом. Никто не смел противоречить, даже Пульхерия Захарьевна; она сделала отменно неприятную мину, не хотела чаю и ушла, не простившись; Павел Захарьевич долго еще говорил в том же тоне; Марья Захарьевна выкурила еще две трубки и слушала с тем же ровным вниманием. За ужином никто не мог есть; только Павел Захарьевич, с горя, съел жирную пулярку, выпил бутылку доброго портвейна и, жалуясь на недостаток аппетита, ушел спать...»1

Всё это живо, естественно, верно,— словом, всё это так, как только бывает у сильно даровитых писателей, хотя и есть погрешности в языке и нет решительно никакого правописания. Но не забудем, что всё это подробности, а целое совершенно лишено идеи и вертится на пустой любовишке и пустых сладеньких эффектах неожиданного узнавания и родственных свиданий. Хуже всего, в конце повести, апофеоза татарского изъявления сыновней почтительности кувырканием в ноги дражайшему родителю. Автор в восторге от этой сцены...2

2. Картинки русских нравов. Санкт-Петербург. 1843. В тип. «Journal de St.-Pétersbourg». Книжки V и VI. В V-й книжке 77, в VI-й — 69 стр.3

Пятая книжка «Картинок русских нравов» содержит в себе картинки совсем не русских нравов. Остроумному Казаку Луганскому вздумалось в статейке под несоответствующим

11


названием «Находчивое поколение» сделать очерк француза, который, прибыв в Россию в качестве гонимого легитимиста молодым человеком, до старости (хотя гонимые легитимисты существуют всего только тринадцать лет, и если в 1830 году были молоды, то и теперь еще не стары) перебивается в ней разными проделками и шутками. Многие черты в этой статейке очень забавны. Таковы, например, сочиненные Петитомом две русские басни, одна стихами, другая прозою, которые говорят его воспитанники своим родителям. Выписываем первую:

Один маленький собачка с великий злость
Грыз кость.
Большой собака приходил
И маленькой собачка спросил:
— Маленький собачка, зачем ты с великий злость
Грызешь кость?
Маленький собачка отвечал:
— Мне хозяин давал.
Нравоучение.
Следовательно, ничего не должно делать без позволения.

Но лучше всего показалось нам вступление в статейку:

Недавно один из хозяев по Зеркальной линии Гостиного двора, рассматривая палку мою, в которую вкладывается зонтик, сказал: «Вот, говорят, немцы наш хлеб едят; господь с ними, пусть едят: они нас добру учат; не будь их, у кого бы мы стали перенимать? Они, вишь, до всего разумом доходят, а мы глазами».

Шестая книжка содержит в себе статейку г. Кукольника «Преферанс, или + и – ». Это какая-то жалкая болтовня, исполненная самого насильственного остроумия и самого натянутого юмора. Как бы ни были вы смешливы, не улыбнетесь, читая этот странный набор слов, до смысла которого напрасно стали бы вы добиваться. И потому оставим его в покое.

Картинки в обеих книжках большею частию прекрасны; плохих нет вовсе. Это делает большую честь талантливому карандашу г. Тимма. Выгравированы его рисунки гг. Клотом, Неттельгорстом и Линком тоже прекрасно; отпечатаны хорошо.

Для картинок можно покупать «Картинки русских нравов»: они очень и очень стоят того. О тексте тут нечего и упоминать. Какой же даровитый поэт может написать хорошее либретто, когда его пером управляют вдохновение и воля компониста? Какой даровитый писатель может написать хорошую статью, когда его пером и вдохновением управляет воля рисовальщика? А, исключая Казака Луганского, в «Картинках русских нравов» не участвовал ни один даровитый пи

12


сатель... Г-на Кукольника, конечно, нельзя отнести к числу бездарных писателей, ибо он, словно по прихоти своей, принадлежит то к даровитым, то к бесталантным: когда дело дошло до «Картинок русских нравов», он, как нарочно, примкнулся к последним...

«Северная пчела» (№ 232) так отозвалась по случаю этих двух книжек с хорошенькими картинками: «Если таких изданий, истинно народных, не покупать, так что же и покупать! Советуем, однако ж, не откладывать, потому что наверное этих книжечек скоро не станет». Эта похвала кажется нам невпопад восторженною: подумаешь, что дело идет об истории Петра Великого, написанной Пушкиным. Если не покупать «Картинок русских нравов», так что же и покупать! Это издание истинно народное... а почему?— потому что две первые книжки заняты статьями г. Ф. Булгарина: вот он и прославляет в своих фельетонах целое издание, которому и конца не предвидится и в котором, вероятно, явится еще не один лоскут его сочинений.

3. Разные повести. Санкт-Петербург. Типография императорской Академии наук. (Года не означено). В 16-ю д. л. 230 стр.1

На обороте заглавного листка этой серенькой книжонки напечатано: «Из журнала „Маяк” книжки XIX и XX 1841». Стало быть, эта книжонка есть невинная спекуляция на внимание читателей: разные повести, оставшись в этом никому не известном «Маяке» без читателей, хотели во что бы ни стало быть прочтенными и для этого заблагорассудили через два года выйти в свет особенною книжкою. «Маяк» уже не в первый раз прибегает к этому средству заставлять хоть кого-нибудь прочитывать некоторые из его статей. К несчастию этого темного журнала, где-то издающегося, и еще к большему нашему несчастию, одним только рецензентам достанется прочитывать неслыханные и чрезвычайные статьи «Маяка», особо издаваемые. 2 В книжке, о которой идет речь, три повести: первая из них, «Царское Село», писана женщиною, благоразумно скрывшею свое имя; вторая, «Сельская быль», сочинена каким-то г. Веселым, а третья, «Заклад», написана каким-то г. Тихорским. Оба эти господина очень неблагоразумно выставили наружу свои имена. Первая повесть — пречувствительная; уж так и видно, что дамской работы! Она начинается фразою: «Вы знаете, что летние месяцы прожила я в Царском Селе». Не правда ли, что эта фраза очень неосторожно капнула с пера на бумагу и что каждый из читателей имеет право ответить на нее, бросая книгу под стол: «Не знаю да

13


и знать не хочу»? Живучи в Царском Селе, сочинительница бродила по его садам с Виландом в руках. Боже мой! да кто ж теперь читает Виланда и в самой Германии? Один раз сочинительница села в кусты (стр. 14, строка 19) и, вытащив из большого ридикюля толстую, не дамскую книгу, не теряя напрасно времени, принялась за чтение немецкого ученого писателя Платона, написавшего «Республику». Право, так! Любопытные могут справиться сами. Это самая достопримечательная и характеристическая черта повести «Царское Село»: всё остальное в ней такой вздор, что не хочется и говорить о нем и нет сил его запомнить.— «Сельская быль» напечатана с двумя эпиграфами — французским: «C’est quelque chose de moujique?»* и русским: «Квасной патриотизм!» Местами эта повесть довольно удачно передразнивает гутор, т. е. мужицкую речь, или баит по-мужицки, но в сюжете, в мотивах, чувствах, мыслях она — ложь лжей и нелепость нелепостей. В деревне мота и дурака-помещика между мужиками есть богачи! Между ними один далеко превзошел в добродетели и благотворительности карамзинского Флора Силина. «Кто третьего года роздал на посев почти весь свой анбар; кто на свои деньги купил лошадь и корову вдове Аксинье; кто помогал хлебом и чем ни попало вон его (одного парня) матери?» Фантазия! Ребята борются, а девушки ободряют возлюбленных своим присутствием, взглядами и улыбками: русская национальность в флориановском пастушеском наряде! У каждого парня есть зазноба, у каждой девушки — любимец сердца; ребята все молодцы и комплиментисты, а девушки кокетки: клевета на лапотную и сермяжную действительность, которая, не влюбляясь, женится, а женившись, больно дерется! Анюта тоскует по своем возлюбленном, а отец ее нежно расспрашивает о причине грусти: тогда она не может говорить от рыданий и только, бросясь к отцу на шею, осыпает его поцелуями (стр. 102)... К довершению всего, эта сермяжно-идеальная дева говорит своему брадатому родителю не ты, а вы, и если называет его батюшкою, а не папашею, то, вероятно, только из уважения к проповедуемой «Маяком» народности. На 139 странице исправник краснеет при фразе мужика, что с беды да горя взятки гладки: невероятность! Г-н Веселый (да простит ему господь его неуместную веселость!) хотел в своей повести изобразить неизреченное счастие быть мужиком — и, сам того не подозревая, написал презлую карикатуру на это счастье. Соперник идеального героя повести убивает проезжего купца и, с ведома земской полиции, подбрасывает окровавленное платье


* Это что-то мужицкое?(Франц.). Ред.

14


убитого под пол избы Федора, которого осуждают на кнут и каторгу. К счастию, земского заседателя лошадь разбила насмерть, и он, упав подле церкви, успел покаяться в своем злоумышлении.

Повесть «Заклад» г. Тихорского взята из малороссийского быта. Героиня повести — Галя, в звательном падеже Галю. Это напомнило нам «Вечера на хуторе» Гоголя, и потому мы уже не в состоянии были дочесть до конца сказки г. Тихорского. Охота же этим господам браться за изображение идиллического быта сельской Малороссии после «Сорочинской ярмарки», «Утопленницы» и «Ночи перед Рождеством»! Охота им сталкиваться с Гоголем! Уверяем вас, господа сочинители вроде неизвестного г.Тихорского, что это для вас так же невыгодно, как для вывесочного маляра сталкиваться в сюжетах своих аляповатых картин с грандиозными созданиями Брюллова или грациозными творениями Моллера.

Прочь эту вздорную книжонку!

4. Голос за родное. Повесть. Соч. Ф. Фан-Дим. Санкт-Петербург (.) Типография императорской Академии наук. 1843. В 16-ю д.л. 320 стр.1

Только что одну книжонку прогнали — глядим, лезет другая, и всё в том же духе и в том же тоне.2 Как и у первой, на обороте заглавного листка безграмотно напечатано: «Из журнала „Маяк” книжки XIX и XX 1841». Сколько помнится нам, мы уже когда-то читали это маяковское нещечко и уже говорили о нем в Библиографической хронике «Отечественных записок». 3 Содержание этой книжонки вполне соответствует ее серенькой наружности: оно не то, чтоб уж чересчур нелепо, да и не то, чтоб и очень отличалось смыслом, а так, середка на половине. Главные элементы этой книжонки: крайняя ограниченность взгляда и чрезвычайная бездарность выполнения; а результат их — скука смертельная...

5.Странствователь по суше имор ям. Книжка вторая. Санкт-Петербург. В тип. И. Бочарова. 1843. В 12-ю д. л. 183 стр.4

Эта вторая книжка так же хороша, занимательна, умна, хорошо изложена и исполнена содержания, как и первая. От всей души рекомендуем ее нашим читателям и смело обещаем им от нее много удовольствия и столько же пользы. Равным образом от всей души желаем, чтоб третья книжка не замедлила выходом и чтоб числу книжек умного и занимательного «Странствователя» конца не было.

15


6. Рассказ. П. М. Автора повести: Муж под башмаком и проч. Записки удивительного человека. 1843. Санкт-Петербург. В тип. Штаба Отдельного корпуса внутренней стражи. В 8-ю д. л. Часть I-я — 22, часть II-я — 29 стр.1

Господин, беспрестанно рекомендующий себя петербургской публике автором повести: «Муж под башмаком и проч.», имеет то же самое значение в русской литературе, какое и наши доморощенные драматурги, поставляющие для бенефисов Александринского театра разные «драматические представления». У него свой юмор, свой взгляд на вещи, которые делают его решительным Поль де Коком петербургского низшего люда, громко аплодирующего ипо нескольку раз вызывающего любимых актеров в Александринском театре. Между юмористическими выходками, понятными и забавными только для этого рода публики, попадаются у него иногда и действительно ловкие намеки и острые выходки. Одна такая есть в скучной массе пустой болтовни и натянутого юмора, названной «Записками удивительного человека». Какая-то публика хочет иметь своего гения в литературе и производит выборы. Один из кандидатов в гении таким образом хлопочет попасть в это звание:

— Вы что ж, болваны, стоите! — кричал какой-то черноватенький старичок, толкая в шею простоволосых крестьян и мещан. — Кричите за мной! Прочь всех! Это всё западная развратная литература! Это всё молодежь! Давайте нам старожилов! Давайте писать чистым мужицким языком. Слушайте! Мы расскажем вам сказку о том, как Трифон купил корову у Антона! Мы гении! мы гении!

Это довольно забавно и довольно похоже на правду!

7. Памятник искусств. Санкт-Петербург. (Типографии и года не означено). Две тетради. В 4-ю д. л. В одной тетради — 48, в другой — 48, 50 и 16 стр.2

Ба! старые знакомые! как давно не видались — к обоюдному удовольствию! Итак, это дикое издание еще живо, еще продолжается! «Памятник искусств»... Развертываем: статья «Сестрорецк» с планом этого города. Где ж тут искусства, где его памятники? В другой тетради биографии Цезаря (посредственная), Байрона (очень недурная) и Лесажа (так, ни то, ни сё).Хоть эти биографии, конечно, и больше относятся к искусствам, чем Сестрорецк, но всё же мы не видим в них никаких памятников искусства, а видим статьи больше или меньше хорошие, больше или меньше сносные по содержанию и довольно плохо переведенные. Составитель

16


«Памятника искусств» напоминает собою ноздревского повара (в «Мертвых душах»), который «руководствовался больше вдохновением и клал первое, что попадалось под руку: стоял ли возле него перец — он сыпал перец; капуста ли попадалась — он совал капусту, пичкал молоко, ветчину, горох, словом — катай-валяй, было бы горячо, а вкус какой-нибудь, верно, выйдет».

8. Речь об истинном значении поэзии, написанная для произнесения в торжественном собрании императорского Харьковского университета 30 августа 1843 года адъюнктом А. М е т л и н с к и м. Харьков. В университ. тип. 1843. В 8-ю д. л. 62 стр.1

В этой «Речи» можно найти всё, что угодно, кроме истинного значения поэзии. Автор очень ловко маневрирует около своего вопроса, но не нападает на него, не хватает его. Оттого много фраз и слов, речь длинна и скучна, а дела в ней нет. В иных местах пустейший набор слов выдан за краткие и многообъемлющие характеристики, например:

Камоенс, ограничивший свою поэму подвигами отечества,прозвучал песнию по бурным океанам вослед мореходцам Лувитании. В Испании Кальдерон раскрывал в тайнах религии мирное просветление человека, встревоженного бурею мятежных страстей; Сервантес глубоко проницательным взглядом обнажил двуличность жизни, в которой нередко суетливое ничтожество таится под видом торжественной важности мнимых подвигов (cтp. 10—11).

Творец небесный! что это такое? Неужели это характеристики Камоенса, Кальдерона и Сервантеса? И неужели так должно понимать великое создание Сервантеса — «Дон Кихот»? По всему заметно, что автор «Речи» много читал и много думал, но, за отсутствием в душе непосредственного созерцания таинства поэзии, ничего не вычитал, ничего не выдумал. Говоря о сущности поэтического выражения, автор «Речи» приводит иногда такие примеры, в которых не только поэзии, но и смысла нет, например:

Бежит в свой путь с весельем многим
По холмам грозный исполин;
Ступает по вершинам строгим (т. е. острым),
Презрев глубоко дно долин. 2

Знаем, что против нас подымутся крики и вопли за резкий приговор стихам великого человека. Отвечаем заранее этим господам: великого человека, написавшего эти стихи, уважаем, а в этих стихах его всё-таки не видим ни поэтического, ни другого какого-либо смысла...

17


Силясь определить поэзию и так и этак и видя, что такое дело решительно не удается, автор «Речи» вздумал было противопоставить ее, как выражение духа, чувственности, забыв, во-первых, что чувственность есть необходимый момент самой поэзии, что, во-вторых, идеальная сущность поэзии состоит не в духовности, а в идеальной всеобщности, дающей себя чувствовать в индивидуальном и частном, и что, наконец, вследствие этого сама чувственность может иметь всеобщее, идеальное значение, какое и имела у самого эстетического в мире народа — древних греков. Всё это показывает, что или г. Метлинскому надо еще поучиться, отложив сочинение речей, или что тайне поэзии нельзя выучиться, если натуре человека не присуще откровение этой тайны...

9. История князя Италийского, графа Суворова Рымникского, генералиссимуса российских войск. Сочинение Н. А. Полевого. Рисунки гг. Коцебу, Жуковского, Шевченки; гравировка на дереве, в Париже, гг. Andrews, Best, LeLoire, и в С.-Петербурге, г-на Дерикера и др. Санкт-Петербург. В тип. «JournaldeSt.-Péte rsbourg». 1843. В 8-ю д. л. 336 стр.1

Ни у кого нет столько противников и врагов, как у критики. Нет нужды объяснять, почему терпеть ее не могут некоторые сочинители: Крылов давно сказал, что «поддельные цветы дождя боятся».2 Но критику не жалуют многие и из читателей,— одни, смешивая ее с полемикою, на личностях, а не на деле основанною, другие — видя в ней вредную для успехов литературы острастку и возрождающемуся таланту и ревностному трудолюбию. Разумеется, ничего нет пошлее полемики, основанной на личностях; но полемика, основанная на живом убеждении, — душа всякой литературы, главнейший признак жизненности всякого нравственного существования. А что и в нее необходимо должны вкрасться личности, это доказывает только, что чистого золота не производит природа, но что оно достается с рудою и в гораздо меньшем количестве, нежели руда. Что же касается до вреда, какой наносит критика литературе, убивая юные и робкие таланты в самом начале их развития,— это решительно ложь. Не стоит и говорить о таланте, который так хил и слаб, так мало самостоятелен и самоуверен, что его можно убить одною критикою. Да и в наше время трудно кого-нибудь запугать критикою: к ней так все привыкли, что никто не боится ее; теперь ею нельзя застращать ни таланта, ни бездарности. Некоторые еще и за то не любят критики, что она мешает иным

18


сочинителям находить в литературе верное и честное средство к обеспечению своего положения. «Какое вам дело,— говорят эти резонеры,— что книга плоха? Но ее написал нежный супруг, примерный отец, и она должна была бы послужить к благосостоянию сего счастливого семейства, если б вы не помешали своею критикою ее успеху в публике». — «А какое мне дело (отвечает критика), что книгу написал нежный супруг и примерный отец? Я имею дело не с ним, а с книгою, и мой долг сказать, что она плоха. Я готова, с своей стороны, отдать полную справедливость семейным и гражданским добродетелям сочинителя, охотно хвалю его за попечительность о его детях; а всё-таки это не мешает мне, честной и знающей долг свой критике, сказать, что книжка его плоха. Я не мешаю этому нежному супругу и примерному отцу исполнять его обязанности к семейству: пусть же и он не мешает мне исполнять мою обязанность к публике — предостерегать ее от литературных козней и подобных карманных опасностей».1 Но всё это нейдет к делу. Дело в том, что оконченная теперь изданием так называемая «История Суворова» есть жалкая и ничтожная компиляция, наскоро составленная из газетных реляций. В ней нет ни взгляда, ни мысли, ни даже порядочного рассказа. О промахах и частных недостатках стоит ли говорить там, где вся книга — промах?.. К тому же она писана для картинок, стало быть, она — заказ, а не свободное произведение ума, таланта и знания. Картинки в этой жалкой будто бы «Истории Суворова» — карикатуры, впрочем, без всякого злого умысла писанные на Суворова и на его подвиги. Словом, и текст и картинки — всё из рук вон плохо. Бумага и печать  не дурны, но обезображены пестротою безграмотно поставленных прописных букв.

10. История Петра Великого, сочинение Н. П. Ламбина, с 600 оригинальными рисунками, портретами и украшениями Д. Янцена. Посвященное всем русским издателем Ф. И. Эльснером. Санкт-Петербург. Печатано в типографии Карла Крайя. 1843. В 8-ю д. л. 740 стр.2

Вещи имеют двоякое значение и двоякую ценность: безотносительную и относительную. Если на «Историю Суворова» смотреть просто и прямо — текст плох, картинки плохи; если на «Историю Суворова» смотреть, сравнивая ее с «Историею Петра Великого» г.Ламбина, также теперь оконченною, то текст и картинки ее могут показаться гениальными произведениями. Это доказывает, что и безобразие и красота имеют свою бесконечность. Трудно поверить,— однако ж это правда.

19


Чего доброго, может появиться издание, которое, по тексту и картинкам, будет еще хуже изданной г. Эльснером «Истории Петра Великого»! Говорить о ней много нечего. Текст— жалкая компиляция, дурно составленная из книги Голикова; картинки — цвет и краса лубочной суздальской рисовки и гравировки. Между тем, это издание, без зазрения совести, величает себя «великолепным», тогда как и напечатано-то оно довольно серенько. За пятнадцать рублей серебром, или пятьдесят два рубля с полтиною ассигнациями, г. Эльснер посвящает его «всем русским»!.. Разбирая книги, мы никогда не говорим о ценах; но здесь нельзя не сделать этого. Для кого это издание? По тексту и картинкам — для простого народа; но кто же из простого народа в состоянии за такую чудовищную цену приобрести такую безобразную книгу?.. Для читателей образованных классов общества? Но что им с нею делать? Неужели читать текст г. Ламбина и любоваться картинками г. Янцена?..

11. Полное собрание сочинений Фаддея Булгарина. Новое, сжатое (компактное) издание, исправленное и умноженное. Том второй. Димитрий Самозванец. С портретом автора и снимком с его почерка. Санкт-Петербург. В тип. П. Греча. (Года не означено). Том третий. Записки Чухина и Мазепа. Издание М. Д. Ольхина. Санкт-Петербург. В тип. К. Жернакова. 1843. Том четвертый. Петр Иванович Выжигин. Санкт-Петербург. В тип. К. Жернакова. В 8-ю д. л. Во II томе 319, в III — 327, в IV — 237 стр.1

Судьба этого издания довольно странна: части его печатались в разных типографиях и в разные годы, а потому каждая вышла с особенным заглавием. Так, на заглавном листке одной вы находите фразу: «С портретом автора и снимком с его почерка» — фразу, которой более не находите на заглавных листках других томов. Заглавный листок третьего тома украшен фразою: «Издание М. Д. Ольхина», и этой фразы опять нет ни на одном из других томов. Но это мелочи. Гораздо важнее то обстоятельство, особенно характеризующее странную судьбу странного издания, что тогда, как выпускается в свет, вероятно, прежде еще отпечатанный второй том и вновь отпечатанные третий и четвертый томы,— первый том, давным-давно отпечатанный, давным-давно уже продается везде с прочими изделиями того же сочинителя, преимущественно с его «Россиею»... Кстати, о продаже сочинений г. Булгарина. В «Прибавлениях» к 234 № «Санкт-Петербургских ведомостей» (стр.2. 407) напечатано следующее курьезное, по содержанию и по

20


изложению, «Уведомление о книге», которое мы выписываем здесь со всевозможною точностию:

За излишеством желают распродать сочинения по сходной цене, чтоб распространить продажу оных и доступно было бы приобресть их всякому, сим объявляется, что отныне можно будет получать во всех лавках и заведениях (?) Апраксина двора, на рынках и у разносчиков в мешках следующую книгу:

СОЧИНЕНИЯ ФАД. ВЕНЕД. БУЛГАРИНА. В 4 томах. 1843 г. Напечатанные по рукописи автора верно и исправно и цену положил за них сам автор весьма дешевую, на лучшей любской бумаге, 15 р. асс.

Мы не почитаем нужным распространяться в каких бы то ни было объяснениях насчет этого и без того ясного дела: наше намерение было — сообщить его публике как любопытный факт заднего двора российской словесности. Но, чтоб любопытный факт этот был нами передан не только верно, но и вполне, мы должны выписать из 226 № «Северной пчелы» следующие строки одного из фельетонистов этой газеты, г.Булгарина:

Ф. Булгарин просит, весьма вежливо, г. книгопродавца Ивана Тимофеевича Лисенкова не превозносить его раздутыми похвалами и не порицать литературных его противников в книжных объявлениях, сочиняемых самим г. Лисенковым, в той цели, чтоб продать четыре тома мелких сочинений Ф. Булгарина, напечатанных им, г. Лисенковым, с такими ошибками и промахами, что сам автор не узнает многих из своих трудов. Об этих четырех томах теперь даже говорить некстати потому, что М. Д. Ольхин издает компактно «Полные сочинения Ф. Булгарина» и что эти четыре томика, о которых гласит хвалу г. Лисенков, будут совершенно исправлены и переделаны автором и, войдя в общий состав, будут продаваться по полутора рубля серебром (за все четыре томика), когда теперь г. Лисенков объявил им цену 15 рублей ассигнациями, а с пересылкой по пяти рублей серебром. Гомеровские (?) похвалы г. Лисенкова Ф. Булгарин вовсе не принимает на свой счет, а приписывает их милым пятнадцати рубликам ассигнациями, во всяком случае удивляясь чудному красноречию г. Лисенкова...

Из 183 № «Северной пчелы» мы узнаем, что издаваемые г. Ольхиным «Полные сочинения Ф. Булгарина» будут состоять из десяти больших томов. Что из десяти — мы против этого не спорим; но чтоб из больших — этому мы решительно не верим, имея перед глазами уже вышедшие четыре тома. Правда, что издание компактное, в два столбца и в большую осьмушку, но томики тем не менее вышли тощенькие-претощенькие. Что за большой том, состоящий из 327 страниц и содержащий в себе два тощие романа — «Записки Чухина» и «Мазепу», которые оба вошли бы легко в одну книжку даже «Библиотеки для чтения», не только «Отечественных записок», которые вдвое больше «Библиотеки для чтения». Если найдутся покупатели на «Полные сочинения Ф. Булгарина»,  то должны

21


будут переплетать их по четыре тома в одну книгу, чтоб книга была пропорциональная и в ширину и в толщину. Из того же 183 № «Пчелы» узнаём, что предпринятое г. Ольхиным собрание сочинений г. Ф. Булгарина будет последнее издание при жизни автора. Значит: г. Ф. Булгарин думает, что будут еще издания его сочинений и после его смерти, как сочинений Кантемира, Ломоносова, Державина, Фонвизина, Хемницера, Макарова, Карамзина, Крылова, Озерова, Жуковского, Батюшкова, Пушкина, Грибоедова и других знаменитых и великих писателей русских?.. Вот поистине наивная и несбыточная надежда!

Из того же 183 № «Северной пчелы» узнаём мы из уст самого г. Ф. Булгарина, что «Полные сочинения Ф. Булгарина» будут стоить всего пятьдесят рублей ассигнациями, или по рублю пятидесяти копеек серебром за том (стало быть, за десять томов пятнадцать рублей серебром, или пятьдесят два рубля с полтиною ассигнациями!) и что «дешевле этого ничего не бывало в книжной торговле». В этом мы, пожалуй, готовы согласиться с г. Ф. Булгариным: ведь понятие о дороговизне и дешевизне товара — самое относительное понятие. Всякий продавец и торгаш дорого ценит свой продукт или свой товар — и, в этом отношении, он действительно дорог; но часто покупатели ни во что его не ценят, и, в этом отношении, он меньше, чем дешев,— он ровно ничего не стоит. Сочинения г. Ф. Булгарина теперь уже настоящим образом оценены русскою и даже иностранною публикою, и он напрасно выхваляет их в фельетонах «Северной пчелы».

Но нельзя сказать, чтоб в свое время сочинения г. Ф. Булгарина не имели торгового успеха. До 1830 года, т. е. назад тому тринадцать лет, они расходились шибко, говоря техническим языком книгопродавцев. Это было в то блаженное время, когда еще не было не только повестей Гоголя, но даже и романов г. Загоскина. Г-ну Ф. Булгарину всё кажется, что и теперь то же время, как и тогда, как он издал своего «Ивана Выжигина». Это большая ошибка со стороны г. Ф. Булгарина!

Но теперь не время и не место рассуждать о роде таланта г. Ф. Булгарина и о значении «славы», которою он некогда пользовался в известных кругах русской публики. Когда выйдут вполне «Полные сочинения» его, мы объясним всё это в особой статье, sine ira et studio,* и покажем, почему г. Ф. Булгарин мог на некоторое время заставить говорить о себе известный разряд читателей, а потом уже никаким образом не мог подняться и с горестию увидел себя пережившим не только свои прошедшие, но и будущие сочинения. 1


* без гнева и пристрастия(латин.).Ред.

22


12. Литературные и журнальные заметки.1

В предыдущей книжке «Отечественных записок» мы остановились на обещании познакомить читателей со вторым фельетонистом «Северной пчелы». К сожалению, не можем теперь выполнить нашего обещания: второй фельетонист так замечателен и оригинален, что если знакомить его с нашими читателями, так уж не через силуэт, не через легкий очерк, а через портрет — и не грудной портрет, а портрет во весь рост. Это требует много времени и места, а у нас теперь немного и того и другого, почему и принуждены мы исполнение нашего обещания отложить до следующей книжки «Отечественных записок», где кстати уж познакомим читателей и с третьим фельетонистом «Северной пчелы», г. Z. Z., мужем ума глубокого и превыспреннего, которого эта газета выставляет вперед только в торжественных случаях.2 Теперь же поговорим о «Письме г-на Ф. Б. к г-ну Гречу, за границу», напечатанном в 150 и 151 №№ «Северной пчелы», и еще кое о чем.

Не знаем достоверно, кто этот таинственный г. Ф. В., но, по всему видно, он человек старый. «Я,— говорит он,— долго жил в чужих краях, в наполеоновской Франции и в пиитической Германии в эпоху ее сладких надежд и мечтательности, видел героическую Испанию во время борьбы ее за честь и правду». Слышите ли: был и в Испании!3 Вот истинно всемирный путешествователь! За этим объяснением следуют похвалы тогдашней Германии и в особенности ее филистерской семейственности, ее гофратской патриархальности, и в этих похвалах встречается фраза: потому что для того, чтобы спеть и пр. Эта фраза свидетельствует, что почтенный старичок, автор ее, вероятно, плохой ученик Карамзина, подобно другим сотрудникам «Северной пчелы», пишет действительно лучше нас, которых эта газета упрекает в незнании и искажении русского языка. Но это пока в сторону. Лучше всего, что наш старичок-весельчак, потешающий публику забавными рассказами, ставит тогдашней Германии в заслугу, что у нее «не было ни такой обширной или, правильнее, такой всеобщей торговли, ни столько фабрик и мануфактур, как теперь»!.. Зато, говорит он, вовсе не было ропота, и роскошь состояла в семейном счастии. Знаем мы это немецкое семейное счастие — возьмите его себе даром и восхищайтесь им сами! Затем восторженные похвалы немкам: увы, и это теперь уж устарелая песня, которой никто не слушает и над которою все смеются!.. Сколько ни высчитывайте сортов картофеля — всё будет картофель!..

После Германии следуют похвалы наполеоновской Франции, которую г. Ф. Б., по собственным словам его, «прошел несколько раз вдоль и поперек». Военный терроризм Наполеона

23


приводит его в восторг; он восхищается даже конскрипциею, которая лишила Францию цвета молодого народонаселения, принесенного в жертву Молоху ненасытного честолюбия... Жаль, что эта статья не переведена на французский язык: ходившие по белому свету под орлами Наполеона солдаты пришли бы от нее в неописанное восхищение... Прежние веселые и легкие французы удостоились всей похвалы г. Ф. Б.; зато нынешние, угрюмые, страждущие общественными недугами, измученные общественными вопросами, подверглись всей его немилости. А за что, главное? Те были весельчаки, кутилы... Чтоб убедить всех в истине своей идеи, г. Ф. Б. выдумал, будто бы теперешняя французская литература снова возвращается к вкусу бесплодного и безвкусного в литературном отношении наполеоновского времени, будто является Жуи в тысяче новых видах и будто бы Скриб пишет комедии вроде Мариво!!. Что за дребедень! А если Париж ходит смотреть Рашель, так уж давным-давно доказано, что в этом нет никакого возвращения к старине: смотрят Рашель, а не Корнеля и Расина; не будет Рашели — и Корнеля и Расина некому будет смотреть.

Далее узнаём мы, что тот же г. Ф. Б. не любит ни дилижансов, ни пароходов, ни железных дорог, ни остановок в трактирах: немудрено — старость!

Книга г. Вольфзона о русской литературе не понравилась г. Ф. Б. еще больше железных дорог; начав ее бранить, он опять выказал всё свое умение писать, как он претендует, карамзинским языком: «Эти люди,— пишет он,— даже поверхностно не знают России, наполненной чужестранцами, которые находят у нас помощь, гостеприимство, ласку и всякую помощь!»1 Пламенная фантазия г. Ф. Б. сперва уносит его в объятия достойного его друга, Менцеля, и потом к западным славянам.2 Эти последние расспрашивают его, что делается в русской литературе, и он слогом Хераскова повествует им о войне московских литераторов с петербургскими и как несколько истых богатырей из московских литераторов побратались (собственное выражение г. Ф. Б.) с воинами петербургскими: вероятно, тонкий намек на дружбу г. Полевого с прежними его литературными противниками, гг. Гречем и Булгариным!.. Говоря о драме г. Полевого «Ломоносов», в которой пляшет Тредьяковский, г. Ф. Б. глубокомысленно замечает: «Теперь, конечно, ни один литератор не станет плясать за деньги, но из чести мало ли что делается!» Не спорим против этого...

Это длинное письмо г-на Ф. Б., напечатанное в двух №№ «Северной пчелы», оканчивается торжественным дифирамбом в прозе в честь нового книгопродавца, г. Ольхина, и его книж-

24


ного магазина... Итак, всё это путешествие по Франции, Испании и Германии сделано было для того, чтоб подъехать ккнижному магазину и воспеть ему в прозе оду громкую, как певали ее своим милостивцам российские пииты прошлого века?.. Было из чего хлопотать! Г-н Ф. Б. в своем пиитическом (выражаясь его же словцом) жару приписывает г. Ольхину даже гражданские подвиги... Прислушайтесь сами: «Но вот рядом с Смирдиным восстал новый деятель (какой высокий слог!), М.Д. Ольхин, и с любовью к русской литературе, с смирдинским добродушием сложил на алтаре русского просвещения значительный денежный капитал, без которого, при лучших намерениях и желаниях, литература невольно отодвигается в предгуттенберговскую эпоху, когда умственная деятельность сжималась в тесных манускриптах. Посмотрите на великолепное издание г. Ольхина «Полной анатомии» гениального Пирогова!1 Какой книгопродавец, без чистой любви к общему благу, решился бы на этот подвиг? Г-ну Ольхину природа дала то, чем прославились барон Котта, Брокгауз, Дидот, Лавока и другие двигатели литературы; он умеет ценить труд и людей — и нет никакого сомнения, что и русская публика его оценит! Я слыхал (слышал?), что у г. Ольхина изготовляется изданий более, чем на 280 000 рублей ассигнациями! Вот это так книгопродавец! Дай бог ему и писателей по этому размеру!»

Вот это фимиам, так уж фимиам!— скажем мы от себя. И греческие боги такого не нюхивали!.. А между тем любопытно было бы знать, не этим ли 280 000, потраченным г. Ольхиным на рукописи, обязаны своим существованием «Супружеская истина»,2 «Голос за родное»,3 «Полные сочинения Ф. Булгарина»4 и многие другие в этом же роде произведения?.. И издание их не есть ли лепта на алтарь просвещения?

13. Осада Троице-Сергиевской лавры, или Русские в 1608 году. Исторический роман XVII века. Три главы. Благотворительность, дума. Человек, дума. Александра С***. Санкт-Петербург. В тип. Константина Жернакова. 1843. В 12-ю д. л. 107 стр.5

За бессмысленным заглавием этого «исторического романа XVII века» следует посвящение, из которого узнаём мы, что сочинитель—«преданн ый сын», которого фамилия — А. С-н, посвящает галиматью о XVII веке своим «достойным родителям», Павлу Петровичу и Матроне Ивановне, которых фамилия — Протвы... Какая странная разница в фамилиях сына и обоих его родителей! Но не будем останавливаться на этом... За посвящением следует «Воззвание к публике и рецензентам». Как оригинально это слово — воззвание! Совершенно в тоне

25


и вкусе Кутейкина, известного лица в комедии Фонвизина «Недоросль»! В «воззвании» остроумный сочинитель взывает, или гласит, что его роман — не роман, а только отрывки из романа, изданные им «для того, чтоб узнать мнение публики и благонамеренных рецензентов — заслуживает ли, по этим главам, весь роман быть напечатанным или должно оставить его в портфеле?» Что касается до нас, то, при всей своей благонамеренности, мы убеждены, во-первых, в том, что целого романа у «преданного сына» нет и не будет, а эти главы сочинены им по случаю насущных потребностей настоящего дня; во-вторых, что и эти главы, для чести русской словесности и русского книгопечатания, должны были бы остаться в портфеле или пойти на кухню для разных домашних потребностей, а не появляться в свет, в котором и без того много разной галиматьи. За «воззванием» следуют три отрывка, которые писаны двумя родами слога — высоким, т. е. напыщенным до бессмыслицы, и низким, площадным и тривиальным. Вот образчики того и другого. № 1-й, слог надутый:

Случалось ли вам после отрадной ночи пить теплоту утреннего августовского солнца, когда роса колеблется по веточкам и блещет различными цветами? И если случалось, то вы согласитесь, что эта теплота упоительно-сладостна... воздух тогда — поэзия и наслаждение. Сияние роскошного дня возбуждает чувство признательности; кровь стремится к сердцу и удвояет жизнь; в то время бывает как-то отрадно легко: тихий восторг оковывает душу. Мы ловим оттенкичувств и возносимся выше вещественного мира...

И так далее, и всё так же хорошо. Или вот еще:

В огромном пространстве мироздания, на этомвеликолепном дне вселенной, усыпанном алмазными огнями, с которыми любит играть мысль поэта (вероятно, преданного сына?).

№ 2-й, слог площадной:

«Слыш ь ты, и впрямь так! не удастся поганым смердям пощетиться монастырским добром; отгрянем их так, что и своих не узнают! Эк они больноразботвались с коврижным царьком-то своим! Думают, что вот мы-де нагрянем на монахов-то, тактрусу испразднуют, — приходитетко! мы вас встретим,собачьи дети!  уж была не была,— смерть, так смерть,— один раз умирать-то! а кажись, как появится под стенами, так вот выскочу, да и давай топором мозжить их безмозглые башки, — хорохорясь проговорил молодой детина лет 26-ти.— Ну, что говорить с вахлаком-то, дедушка Фома!..»

И далее всё в таком же вахлацком тоне и вкусе. Да здравствуют вахлацкие романы и вахлацкая литература!

За отрывками из вахлацкого романа XVII века следуют, ни с того, ни с сего,— как говорится, ни к селу, ни к городу,— две думы: «Благотворительность&raqu o; и «Человек». Эти думы пи

26


саны особенным слогом, именно — галиматейным. Вот образчик этого нового слога:

Хороша, дивно обольстительно хороша высота поднебесная! как роскошна она! как великолепна она! то светла, как брильянт; то вдруг пасмурна как чело гения (вероятно,преданного сына?), когда он думает о людях; то лазурна, как эмаль, то в пеленах тумана, как надежда на будущность!

В этих думах глубокомысленный сочинитель рассуждает о неравенстве состояний и о торговле и притом таким глубокомысленным образом, что из его рассуждений ровно ничего нельзя понять. Видно, догадавшись об этом сам, он «взывает», или «гласит»: «Да не скажет кто-нибудь, что это вздорная теория, заносчивое умозрение!» Спешим успокоить г. сочинителя уверением, что заносчивого умозрения никто не найдет в его книжке, потому что в ней нет никакого умозрения; а вздорную теорию, хочет он или не хочет, всякий увидит в наборе слов, который ему угодно было так некстати назвать думою...

Замечателен эпиграф к этому вахлацкому роману XVII века — самый вахлацкий эпиграф; так и видно, что он — произведение сочинителя отрывков из вахлацкого романа:

Земля ходит по земле, облаченная в пурпур и злато;

Земля идет в землю прежде, нежели хочет;

Земля строит на земле замки и башни;

Земля говорит земле: это все наше!..

Очень хорошо! Столько глубокомыслия и поэзии! Вахлаки будут от них в восторге!

14. Демон стихотворства. Комедия в пяти действиях, в стихах. Соч. В. Не…го. Санкт-Петербург. В тип. Карла Крайя. 1843. В 8-ю д. л. 142 стр.1

Вот эта комедия решительно не хочет быть вахлацкою и претендует на порядочный тон.2 Действующие лица ее — всё или «аристократы», или литераторы. Но природы своей никому не победить:

Гони природу в дверь — она влетит в окно!3

Несмотря на все претензии комедии, она принадлежит решительно к вахлацкой литературе. Посмотрите, например, что за названия действующих лиц — Добряков, Зорский, князь Болтунов, Лирова (молодая девица, писательница), Пристрастьев, Острословский, Туманин (журналисты), Щеталов (книгопродавец), Продажный (служащий по министерству и редактор периодического издания)... Настоящие куклы с надписями на лбу о личных качествах, которые назначено им

27


представлять собою! При комедии есть и предисловие — нечто вроде «воззвания»,1 из которого ясно значится, что 1) сочинитель весь век свой прожил за 900 верст от Петербурга и за 700 верст от Москвы (оно и очень заметно как из тона предисловия, так и из самой поэзии); что 2) сочинитель не имел до сих пор случая видеть в лицо ни одного из теперешних гг. журналистов и литераторов, кроме одного только, которого талант он очень уважает; что 3) в рукописи его комедии, тотчас по отсылке ее в Петербург, читавшие ее лица увидели в ней пасквиль; но что 4) в ней нет решительно никакого сходства ни с одним журналистом или литератором. (Предисловие, стр. VII).

Публика, вероятно, будет очень благодарна сочинителю «Демона стихотворства», что он так предупредительно поспешил ей отрекомендоваться и сообщить ей такие интересные подробности о собственной своей особе. Теперь познакомимся с комедиею. Это и нетрудно и недолго: таково свойство всех «вахлацких» произведений!

Зорский, отставной корнет, бедняк и поэт, влюблен в племянницу Добрякова, Ольгу Львовну, которая, в знак любви своей к нему, находит очень острыми его плоскости и очень поэтическими его плохие стихи. Симпатия ее к Зорскому простирается до того, что она сама беспрестанно говорит плоскости, и предурными стихами. Зорский ужасно глуп, что можно видеть из того, что он говорит грубости князю Болтунову и вызывает его на дуэль за то только, что тот считает поэзию вздором, а людей, занимающихся ею,— пустыми людьми. Болтунов это сказал Ольге Львовне как свое мнение, без всякого намерения оскорбить Зорского, и тотчас же извинился перед ним. Но Зорский — поэт, следовательно, по мнению уездных сочинителей, человек пламенный, грозный и храбрый. С Ольгою Львовною Зорский обращается en laquais endimanché;* а она с ним en servante endimanchée.** Вот образчик их влюбленной восторженности... Надобно сказать, что Зорский приготовил на сцену комедию своего сочинения, которая потом и разыгрывается в комедии г. Не….го. Зорский ревнует Ольгу Львовну к князю Болтунову и называет его «мишурным рыцарем».

Ольга Львовна

И почему не так? Хоть рыцарь он мишурный,
Зато внимателен, любезен, говорлив,

Не занят славою литературной,
Он не рассеян, не ревнив.


* как празднично выряженный лакей(франц.).— Ред.

** как празднично выряженная служанка(франц.).— Ред.

28


Привык он жить в кругу большою света.

С женою у него не будет верно ссор;

Далек от пылкости поэта,

В суждениях о ней не будет слишком скор;

И всякий вальс, и всякое движенье

Он ей не вменит в преступленье,

Желанье нравиться не будет ей в укор,

И, не заботясь, что в журнале
Его хотят критиковать,
Живой, веселый, он на бале

Любезностью своей всех будет восхищать.

В театр он явится для новой пьесы,

С беспечностью окончив вист;

Его не возмутят с падением завесы

Рукоплесканья или свист.

Живя в согласии и мире

С пороками и слабостью людской,

Ни в эпиграмме, ни в сатире

Не тронет их он дерзкою рукой.

Служа свой век под крылышком вельможи,

Без важных дел дойдет до важных степеней.

Он — полный тип всей нашей молодежи;

А вы-то что, с поэзией своей?..

3орский

Признаться должен я, как вы ко мне ни строги,
Очаровательны вы в этом монологе!
Хоть вы им колете, как острою иглой,

Но в нем так много правды, соли,
Что поцелуем, поневоле,

Мне хочется сомкнуть ваш ротик злой.

Скажите, если вам угодно,
Сегодня ж, честью вам клянусь,

Я брошу всё, Парнас и девять муз,

И светским денди вдруг я заживу свободно.

Увидите, не уступлю ни в чем

Прославленной и модной кукле;

Заговорю парижским языком,
А lа мужик спущу на плечи букли,
Галиматья польется вдруг из уст,

В глаза пущу такою пылью!..

И буду так же глуп, и буду так же пуст,
Как Mr., как Mr., не назову фамилью...

Но только с ног до головы

Я перейму их тон, походку и ухватки,

Надену желтые перчатки,

29


И львом меня сочтут не только вы,
Но наши все известнейшие львы
И несравненные аристократки.
Тогда во мне достоинств будет тьма,

Я буду кланяться и танцевать так ловко,

Что от меня сойдет с ума,

Быть может, не одна прелестная головка...

Ольга Львовна

Довольно, Зорский, вы пугаете меня

Излишеством любезности — огня —

Вы, кажется, уже вертитесь на паркете!

(Задумываетс я).

Поэт и лев! Нужна ж порода их на свете!..
Но если выбирать из двух пришлось бы зол
И выбор отдан был на мой лишь произвол,

(смотря на Зорского с лукавою улыбкой),

То я решилась бы остаться при поэте.

Зорский

Давно бы так!

Тон разговора и стих, как видите, самый «уездно-аристократический », или «вахлацкий»! Зорский просит у Добрякова руки его племянницы; Добряков говорит, что он боится иметь зятем человека, освистанного в театре, и потому в таком только случае решится отдать за него свою племянницу, если его комедия будет хорошо принята публикою. Завязка — как видите — совершенно в русских нравах и обнаруживает в сочинителе большое знание русского общества и редкую наблюдательность! Пьесу Зорского дают на Александринском театре, и журналисты стараются ее уронить посредством клакеров, а князь Болтунов хлопочет тем же способом поддержать ее. Автора вызывают, и он женится. Вот и вся комедия! Но пафос ее составляет не это, а портреты журналистов. Одного из них, Туманина, вот как заставляет говорить остроумный сочинитель:

Наш юный критицизм и наши умозренья

Повергли в прах его творенья!..

А есть комедия у нас: ее творец —
Мой закадычный друг.— Вот это образец!
Жизнь улетучилась в созданьи этом дивном

В какое-то слитнóе единствó,

И в духе творчества субъектно-объективном
Искусства видно в нем — цветенье, торжество!
Пластичность образов и формы просветленье

30


В ней осязательны. А как уж соблюден

Основный общего закон,

Закон замкнутости и обсобленья!!!!!
Но чтобы уяснить мои слова,

Хочу я разрешить сперва,

Что есть комедия?..

Г-н Не....в, кажется, в полной уверенности, что, заставляя Туманина говорить эту галиматью, он очень зло подшутил над людьми, употребляющими слова: субъект, объект, обособление, замкнутость и т. д. Слова эти действительно должны казаться очень смешными в глазах г. Не....ва и подобных ему сочинителей: живя в 900 верстах от Петербурга и в 700 верстах от Москвы, он, разумеется, не понимает их значения, а довольное собою незнание всегда находит смешным то, чего не знает, и, не поняв дела, всегда предается «вахлацкому» юмору. Конечно, можно смеяться, но не над этими словами, а над их неуместным или неправильным употреблением; но и тут может смеяться только тот, кто сам понимает их. Не в пример будь сказано, слуги всегда смеются над образом мыслей и выражения господ своих; но не слугам, а всё господам же удается умно и дельно смеяться над этим! В своем предисловии г. Не….в говорит, что в изображенных им журналистах он «желал изобразить три главные направления, которым (будто бы) следует наша литература: Острословский изображает собою дух французской словесности, остроумной, легкой, антипоэтической (?!.); Туманин должен быть выражением немецкой философии, которая всегда почти изъясняется языком туманным, неопределенным, надутым; Пристрастьеву назначено быть представителем английской литературы, которая составляет нечто среднее между двумя первыми».1 Из этого видно, что г.Не....в глубоко изучил французскую, немецкую и английскую литературы, особенно немецкую философию. Посмотрите, как коротко и ясно отделал он их! Французская литература — антипоэтическая, немецкая философия — надута и туманна, а литература английская ,есть нечто среднее между французскою литературою и немецкою философиею! Он до того убежден в своем познании этих литератур и достоинстве своей комедии, что делает смелое предположение: «Будь эта комедия переведена на иностранные языки, верно, нашлись бы в Германии и во Франции добрые люди, которые сейчас узнали бы в Пристрастьеве, Острословском и Туманине своих знакомых литераторов». Советуем г. Не....ву заняться переводом этой комедии на немецкий и французский, да уж кстати и на средний между этими языками, язык английский; за успех ручаемся!

Неужели же, спросят нас, в этой комедии нет ничего хоро-

31


шего, и она никуда не годится? Мы выписали образчики ее комического слога, взяв их на выдержку, без выбора. Мы не выписывали из нее таких стихов, как эти, которые сочинитель вложил в уста светского человека и льва, князя Болтунова:

Здесь шикают какие-торакальи...

Да нет! невыйграть им батальи!

Кому выписанные нами отрывки понравятся и кто найдет в них талант, с тем не будем спорить. Что касается до нас, скажем, что в русской литературе очень часто появляются произведения, которые далеко хуже еще и «Демона стихотворства»: стало быть, эта комедия не может быть образцом возможной бездарности и нелепости. Ее характер — посредственность, и тем хуже для нее. Нам понравились в ней только два стиха:

О, этот человек для острого словца

Не пощадит ни матерь, ни отца!

Но и эти два стиха не сочинены г. Не….м, а вырваны им из третьей сатиры Милонова (см. «Сатиры, послания и другие мелкие стихотворения Михаила Милонова», 1819, стр. 46).

Беги его, страшись: для острого словца
В сатире уязвит он матерь и отца.

Ни один род поэзии не труден так для наших — не только сочинителей, но и литераторов, как комедия. Это понятно: хорошую трагедию так же мудрено написать, как и хорошую комедию; но легче написать посредственную трагедию, чем сколько-нибудь сносную комедию. Первая, т. е. посредственная трагедия, требует лишь некоторого жара и хорошего стиха, а комедия, кроме того, еще и наблюдательности, знания общества и, главное, юмора, который есть сам по себе талант. Наши комики всего менее знают нравы даже того круга общества, среди которого сами живут. Оттого они всегда ищут смешного в словах, а не в понятиях, в покрое платья, а не в складе ума, в бороде и прическе à la russe,* а не в нравах и характерах; словом, они ищут комического снаружи, а не изнутри. И потому самыми смешными лицами в своих комедиях являются — они же сами, их сочинители. Сколько у нас комиков и драматургов — числа ведь нет! а, за исключением Фонвизина, Грибоедова и Гоголя, комедия наша упорно стоит на одном месте, не двигаясь вперед. К ней теперь можно применить слова одного умного литератора, сказанные им за тринадцать


* на русский манер (франц.).— Ред.

32


лет пред сим:* «Вообще наш театр представляет странное противоречие с самим собою: почти весь репертуар наших комедий состоит из подражаний французам, и,несмотря на то, именно те качества, которые отличают комедию французскую от всех других — вкус, приличие, остроумие, чистота языка ивсё, что принадлежит к необходимостям хорошего общества,— всё это совершенно чуждо нашему театру. Наша сцена вместо того, чтоб быть зеркалом нашей жизни, служит увеличительным зеркалом для одних лакейских наших, далее которых не проникает наша комическая муза. В лакейской она дома, там ее и гостиная, и кабинет, и зала, и уборная; там проводит она весь день, когда не ездит на запятках делать визиты музам соседних государств, и чтоб русскую Талию изобразить похоже, надобно представить ее в ливрее и сапогах».1

15. Молодик на 1843 год, украинский литературный сборник, издаваемый И. Бецким. Часть вторая. Харьков. В университетской тип. 1843. В 8-ю д. л. 155 стр.2

Во второй части «Молодика» весь так называемый русский отдел состоит из одноактной драмы, неизвестно почему названной «Пятым актом».3 Эта драма такова, что могла бы остаться в портфеле сочинителя без большой потери для самой себя и без всякой для русских читателей. Вот вкратце ее курьезное содержание. Владимир С**, найденный в молодости на мостовой, то и дело играет в карты, а друг его, граф Генрих, волочится за Элизой, женою Владимира. В один вечер Владимир всё проиграл и подслушал разговор графа с женою; из этого разговора он заключил, что всё, как говорится, кончено. Ему более ничего не остается, как лишить себя жизни. Он бежит в комнату королевы (см. стр. 21; действие происходит в Лемберге), застает там дремлющего докторского слугу и спрашивает его, указывая на сердце: «Чувствовал ли ты когда-нибудь здесь боль, такую боль, которая разрывает сердце и превосходит все пытки, все муки, какими терзают и увечат твое тело?» Слуга, тело которого находилось в добром здоровье, отвечал, что барин несет чепуху; барин кинулся к шкафу с аптечными принадлежностями, сломал замок, достал стклянку с ядом и убежал. Пришел доктор, обругал слугу и кинулся за похитителем стклянки. Всё это, как вы помните, происходит в комнате лембергской королевы,— да если рассудить здраво, то нигде более и происходить не могло. Дальнейшие события происходили в доме Владимира. Владимир приходит домой и


* См. «Денница, альманах на 1830 год, издаваемый М. Максимовичем», статью «Обозрение русской словесности 1829 года», стр. 64—65.

33


 

как человек, для которого всё равно, что бы ни говорить, только бы говорить,— спрашивает жену: «Кто мне возвратит доверие к твоей добродетели, когда для внутреннего обожателя, который поклонялся твоей красоте, ты растерзала сердце мужа, который чтил твою душу?» Потом он приказывает одному из своих дворовых людей наполнить водою два кубка и всыпать в один из них порошок, похищенный у доктора. Приходит, как нельзя более кстати, внутренний обожатель. Владимир кричит ему: «Пей! Судьба решит, кому умереть!» Граф пьет, за ним пьет Владимир. Кубок с ядом выпал на его долю. Он умирает, отравив остатками яда жену. Граф кричит: «Я ваш убийца!» Сочинитель ставит несколько точек, пишет в особой строке: «Харьков», и делу конец. О достоинстве слога можно судить по трем фразам, приведенным выше.

Затем следует так называемый «малороссийский отдел», который, как не принадлежащий к русской литературе, мы проходим молчанием.1

16. Литературные и журнальные заметки.2

Мы как-то раз обещали читателям познакомить их с одним из фёльетонистов «Северной пчелы»,3 и что же? Наше обещание многими было растолковано в дурную сторону. Говорили, что мы хотим написать тип, составленный из черт частной жизни почтенного фёльетониста... Что за смешные люди! Неужели не знают они, что, во-первых, личности не могут быть печатаемы, и, во-вторых, что мы не любим их и пишем всегда так, чтоб читатель мог сказать:

Тут не лицо, а только литератор!4

Давно уже в «Северной пчеле» печатаются фёльетоны, подписываемые заветными и таинственными буквами Р. 3. Эти буквы многих приводили в крайнее изумление, и никто не хотел верить, чтоб они означали г. Рафаила Зотова, о котором порядочная читающая публика узнала из первого тома «Ста русских литераторов».5

Для нас нисколько не было удивительно ни то, что г. Рафаил Зотов захотел быть фёльетонистом «Северной пчелы», ни то, что «Пчела» решилась г. Рафаила Зотова взять к себе в фёльетонисты. Однако ж мы думали, что это дело, для пользы и чести обеих сторон, останется в секрете. Оно и было в секрете довольно долго. Над фёльетонами г. Рафаила Зотова читатели сперва смеялись, потом зевали за ними, а наконец вовсе перестали их читать,— как вдруг, в 155 № «Северной пчелы» нынешнего года, великий незнакомец, подобно Валь-

34


теру Скотту, снял с себя маску1 и, к удивлению публики, решился назваться собственным своим именем. «Вы уже читали мой фёльетон о немецкой певице Валькер»,— говорит он, давая тем знать, что он — фёльетонист «Северной пчелы» и что его фёльетоны даже находят себе читателей. «Достается мне, как фёльетонисту „Северной пчелы”,— восклицает он далее, давая тем знать, что у него есть даже враги и что его фёльетоны наделали ему врагов... Не довольствуясь этими небылицами, он начинает уверять, что «пишет по внутреннему убеждению и с чистою благонамеренностию». «Я,— говорит он,— ищу лучшего в области искусств, хочу содействовать к усовершенствованию отечественных дарований и самым скромным образом представляю к этому (?) мои мнения. Опытности моей — увы!— (именно увы!) в театральном деле, верно, у меня не отнимут и жесточайшие враги мои. Дав на сцену более девяноста пьес (в том числе более двадцати опер), я, кажется, могу знать и сцену и музыку». Каков тон! Не правда ли, что и приличный и скромный?

Этого бы довольно для знакомства с фёльетонистом «Северной пчелы», но мы прибавим еще несколько «некоторых черт». В 209 № той же газеты г. Рафаил Зотов принялся рассуждать о новостях французской литературы. Вот неоспоримые доказательства: говоря о «Консюэло» Жоржа Занда, г. Р. 3. Пóрпору везде называет Порпозою; граф Альберт Рудольштадт назван у него Фридрихом; Консюэло у нашего фёльетониста является к графу Рудольштадту с рекомендательным письмом от графа Джустиниани, тогда как у Жоржа Занда она является к нему с письмом от Пóрпоры; наконец, у фёльетониста Пóрпора не позволяет Консюэле отвечать на письма Альберта, тогда как у Жоржа Занда Пóрпора, не имевший никакого права что-либо запрещать Консюэле, крадет у нее, из корыстных расчетов, ее письмо к Альберту... Из этого видно, что г. Рафаил Зотов рассказал не содержание «Консюэлы», а пародию на содержание этого превосходного произведения. Говоря о романе Дюма «Жорж», фельетонист пускается в любезности, напоминающие собою любезности князя Шаликова: «Много,— говорит он,— есть неправдоподобного, но милые читательницы, верно, этого не заметят: сквозь слезы этого не видать». Как это остро и мило!

Мы всё говорили о таланте, изобретательности и взгляде на предметы г. Рафаила Зотова; скажем теперь несколько слов о его знании русского языка. Вот на выдержку фраза из фёльетона 219 № «Северной пчелы»: «Увидев бенефисную афишку г-жи Сосницкой, сколько приятных надежд представилось нам вдруг». Или вот из фельетона 270 № той же газеты: «Здешние знатоки чувствуют, что не послушав ее (я) (т. е. г-жи Виардо-Гарсии) две недели, уже ощутительна перемена и быстрые шаги к „дости-

35


жению совершенства“». Подобные обороты в старину назывались галлицизмами! В том же фельетоне 219 № есть выражение: «на вечные, потомственные времена», в котором нет смысла, и еще выражение: «философическая идея о золоте» и «философическая картина», — выражения, которые фёльетонист применил к двум недавно павшим на сцене Александринского театра пьесам г. Полевого и которые не менее прочих доказывают замечательное безвкусие и неуменье г. Рафаила Зотова писать по-русски.

Забавнее всего, что г. Рафаил Зотов, в одном из последних нумеров (№ 268) «Северной пчелы», не вытерпел и разразился таким гневом на «Отечественные записки», что невозможно без улыбки сострадания читать его филиппики. Г-н Р. Зотов кричит в ужасе, что «критики „Отечественных записок” с фанатическою яростию восстают на всякое произведение не из их литературной касты», обещает критикам «Отечественных записок» «участь лаятеля Зоила» и с сокрушенным сердцем старается убедить нас, что «литературный приговор дело великое», что «он должен быть произносим с осторожностью, потому что может ободрить и убить дарование», что, наконец, «приговор „Отечественных записок” не может „оскорбить писателя”» и пр. и пр. Но да успокоится почтенный фельетонист: никакая критика не убьет его «дарования», по самой простой причине.

_________

Но довольно о г. Рафаиле Зотове, фёльетонисте «Северной пчелы» и авторе девяноста драматических пьес и полусотни неведомых миру романов. Поговорим о третьем фёльетонисте той же газеты.

Еще в конце прошлого года «Северная пчела» возвестила, что с будущего, 1843 года в ней участвует какой-то знаменитый русский литератор, впрочем, решающийся появляться в ней не иначе, как инкогнито, под буквами Z. Z. В 197 N° «Северной пчелы» напечатана статья этого второго великого незнакомца, г. Z. Z., о новом издании сочинений Державина. Между прочими нескладицами, выданными, однако же, за высшие взгляды, таинственный г. Z. Z. сильно нападает на какого-то журнального смельчака, который будто бы неуважительно отзывался о Державине и которого отзыв будто бы встречен был всеми с должным негодованием.1 Разумеется, тут делаются кстати намеки на заносчивую полуученость, на удивительную дерзость и подобные пороки, в которых, бывало, старики упрекали г. Полевого даже за дельные и здравые его суждения о Сумарокове, Хераскове и других старых и новых знаменитостях. Помним, что его называли также и смель-

36


чаком, и притом за такие мнения, в которых теперь никто не видит ни малейшей смелости. Времена переходчивы, и жизнь страшно играет людьми: смелых она лишает смелости, высшие взгляды превращает в плоские общие места, людей, которые думали, что за ними не поспевает время, превращает в отсталых и ворчунов, для которых каждая новая мысль есть преступление,— и... мало ли, как еще смеется жизнь над людьми!.. Но, во всяком случае, смелость — не порок, а достоинство, ибо она выходит из любви к истине и есть свойство души благородной и пылкой, тогда как робость — признак бедности духа и мелкости ума. Смелостью доходят люди до сознания новых истин, смелостью движется общество. Те, которые чувствуют в себе свежую силу деятельности и священный огонь истины,— неужели должны смущаться криками и клеветою каких-нибудь заживо умерших quasi* знаменитостей?.. О, нет! вперед и вперед! Ограниченность и зависть забудутся, а благая деятельность и любовь к истине всегда будут замечены и дадут плод свой вовремя свое...

Дав место чужому мнению,1 возвратимся опять к «Северной пчеле», которая, как известно, состоя по особым поручениям при «Отечественных записках», так усердно хлопочет об известности их и умышленно, но с добрым намерением говорит о них разные нелепости. В «Отечественных записках», в отделе Критики, печатались в нынешнем году, по поводу «Сочинений Пушкина», большие статьи по части истории русской литературы; эти статьи имеют связь между собою, и часто одна статья есть развитие мыслей, едва обозначенных в предыдущей, или, напротив, повторение в кратких словах того, что было прежде в подробности изложено. «Северная пчела», ревнуя к пользам «Отечественных записок», догадалась, что им бы весьма хотелось обратить на эти исторические статьи внимание публики, и в порыве своей ревности принялась за дело весьма ловко: она знает, что в предмете столь щекотливом, как история литературы, особенно современной, значение каждого слова изменяется, смотря по тому, где оно поставлено, что ему предшествует и что за ним следует, а наконец по тому, какой смысл дан этому слову предшествовавшим изложением. По причине этой умышленной и весьма благонамеренной рассеянности «Северная пчела», выписав наудачу несколько слов о Карамзине, Державине, Жуковском и других, так сводит их вместе, что не читавшие «Отечественных записок» могут подумать, будто они питают величайшую злобу против всех имен, которым русская литература обязана своею славою вот что значит усердие, руководимое опытною журнальною


* мнимых (латин.).— Ред.

37


тактикою! «Северная пчела» вырывает клочками фразы из длинных статей и приписывает им такой смысл, какого они не имели. Она знает, что есть люди, которых никак не убедишь, что, например, слова: «Г-н А. более замечателен по мыслям» отнюдь не значат, что у г. А. нет чувства, или: «Г-н Б. более замечателен по блестящему стиху» отнюдь не значит, что у г. Б. отсутствие мыслей. Что делать! Есть на сем свете такие господа Половинкины, которые читают только половину книги, половину страницы, половину фразы, едва ли не половину слова,— и из этих половинок сшивают себе целое мнение. Вот таких-то людей и имеет в виду добрая и услужливая газета: она знает, что эти люди, прочитав вырванные ею строки, рассердятся и бросятся читать «Отечественные записки»; тут-то они и пойманы: прочитав, они найдут совсем другое, примирятся с журналом и сделаются постоянными его читателями. Так и следует поступать, если хочешь услужить! Вот пример недавний: в 256 № «Северная пчела» производит фальшивую атаку на статью «Отечественных записок» о Жуковском.1 Она вырывает из статьи разные фразы, которые без связи с целым действительно могут иметь призрак того смысла, который как будто хочется найти в них фельетонисту. Вследствие этих вырванных там и сям коротких фраз из огромной статьи «Отечественные записки» действительно могут сделаться в глазах поверхностных читателей таким журналом, который не умеет отдавать должной справедливости Карамзину, Жуковскому и другим знаменитым и заслуженным деятелям русской литературы. Не видно ли в этом горячего усердия доброй газеты к пользам «Отечественных записок»? Такой способ нападения был бы уже слишком неловок, если б он был внушен враждебностию и желанием вредить. Всякий основательный читатель, развернув «Отечественные записки» и вникнув в смысл целой статьи, увидел бы тотчас, что «Северная пчела» с дурным умыслом исказила содержание статьи и доносит...2 читателям не то, что сказано «Отечественными записками». Конечно, всякий основательный читатель и теперь может это сделать, но теперь он увидит, что «Северная пчела» сделала это с добрым намерением, и похвалит ее уменье достигать доброй цели, т. е. как можно чаще заставлять своих читателей заглядывать в «Отечественные записки». Делая вид, будто заступается за Жуковского против «Отечественных записок», «Северная пчела» спрашивает: «Кто ввел романтизм в русскую поэзию?» А о чем же и говорится, что же и доказывается в статье «Отечественных записок», как не то именно, что Жуковский ввел романтизм в русскую литературу? Эта почтенная газета уверяет еще, будто Лермонтова мы считаем равным Карамзину писателем... Какое противоречие! Мы превозносим Лермонтова,

38


равняя его с унижаемым нами Карамзиным!!!... Воля ваша, а это — верх усердия в желании услужить нам! Правда, излишество этого усердия довело почтенного фельетониста до нелепости и бессмыслицы; но благое намерение чего не оправдывает! Правда, мы никогда не равняли Лермонтова с Карамзиным потому что было бы нелепо сравнивать великого поэта с знаменитым литератором и историком, и Лермонтова, если можно с кем сравнивать, так разве с Жуковским, с Пушкиным, а уж отнюдь не с Карамзиным; но ведь «Северной пчеле» до этого что за дело? Ей нужно заставить, какими бы то ни было средствами, всех и каждого читать «Отечественные записки», а до смысла и правды нет надобности... Она говорит, что мы называем Жуковского изрядным переводчиком: кто читал нашу статью, тот помнит, что мы везде называем Жуковского то превосходным, то беспримерным пере водчиком. Что же причиною этого изрядного искажения наших слов, если не излишество усердия к нашим пользам? «Северная пчела» ставит нам (разумеется, притворно) в великую вину наш отзыв о забытых теперь балладах Жуковского «Людмиле» и «Светлане»; но кто из людей, имеющих хоть сколько-нибудь смысла и вкуса, не согласится безусловно с нашим мнением об этих незрелых, юношеских произведениях поэта, столь богатого другими произведениями великого достоинства? Верно, чувствуя, что эта нападка на нас уже чересчур усердна, «Северная пчела» придирается к языку и восклицает: «Зачем же вы, великие мужи нашего времени, пишете, как писали подьячие прошлого времени? Стихи, которыми она, т. е. баллада, писана! Так не напишет ни один посредственный литератор!..» Час&nb sp;от часу лучше! Ведь можно сказать — и все русские всегда говорили, говорят и будут говорить: такая-то поэма писана гекзаметрами, а такая-то шестистопными ямбическими стихами, а нельзя, видите, сказать: «стихи, которыми писана баллада...» «С еверная пчела» говорит, в «Отечественных запис ках» грамматики нет ни капли: чувствуете ли гиперболу? Чувствуете ли, что сам фёльетонист совсем этого не думает и наперед убежден, что никто ему не поверит? «Северная пчела» как бы издевается над нашею фразою: «почувствуете себя скучающими и утомленными»; может быть, так нельзя сказать по-руськи, но по-русски это можно и очень можно сказать.1 «Северная пчела» делает вид, будто ее страшит то, что «Отечественные записки» овладевают беспрекословно литературным поприщем и утверждают на нем свое мнение. Тонкий намек, тонкая похвала, которую тотчас можно заметить под покровом умышленной боязни! Разумеется, «Северная пчела» очень хорошо понимает, что достичь этой цели журнал может только своим внутренним достоинством, силою своего мнения, а не фёльетонными проделками, т. е.

39


криками о своих мнимых заслугах, бранью на всё талантливое и даровитое и т. д. Добрая газета говорит, что «Отечественные записки» льстят юношеству и детей называют умнее отцов. Опять тонкая штука! Кто же поверит, будто «Северная пчела» так уж&n bsp;недальновидна, будто не понимает, что процесс совершенствования общества производится именно через умственный и нравственный успех юных поколений? Было время, когда жгли колдунов и пытали не одних обвиненных, но и подозреваемых в преступлении; теперь этого нет вовсе: не выше ли же, не умнее ли люди нашего времени людей тех варварских и невежественных времен? А каким образом люди нашего времени стали так выше и так умнее людей того времени? — Разумеется, не вдруг, а через постепенное улучшение каждого нового поколения перед старым. Разумеется, наши понятия свежее, шире и глубже понятий отцов наших — так же, как понятия детей наших будут свежее, шире и глубже наших понятий. Иначе дети наши были бы жалким поколением, недостойным дышать воздухом и видеть свет  божий. Дальше, «Северная пчела» советует своим читателям внимательнее прочесть в нашей  ;статье о Жуковском место от слов: «гораздо выше романтизм греческий» до слов: «в честь обоих погибших и была воздвигнута статуя Антэрос» и убеждает при этом отцов и матерей не давать в руки своим детям «Отечественных записок». Ловкий оборот, раздражающий любопытство тех, &nbs p; которые не читали нашей статьи о Жуковском! Известно, что всё таинственное, воспрещаемое только привлекает к себе, а не отталкивает. И потому избави вас бог подозревать в этих словах «Северной пчелы» злой умысел или черную клевету. Ничего этого нет. Всё это не более как журнальная штука. Во-первых, «Северная пчела» знает, ч то указываемое ею место заключает в себе такие факты о древнем мире, которые изучаются юношеством как предмет искусства древностей и истории и которые могут казаться неприличными только чопорному жеманству мещан во дворянстве. Во-вторых, какие же родители позволят малолетным детям читать журналы, издаваемые для взрослых людей? Вероятно, если отец находит в журнале что-нибудь интересное и полезное для детей, сам читает им это, выпуская при чтении всё, чего не следует детям знать. Так, например, что интересного и поучительного для детей узнать из 170 № «Северной пчелы», что г. Греч, рассерженный голландскою медленностию, «не мог удержаться от древнего восклицания, которым на Руси выражаются всякие движения душевные» и которое заставило его просить у двух немцев извинения в том, что он русский («Северная пчела», № 170)?.. Что полезного увидят они в рассказах того же

40


г. Греча, присылаемых из Парижа, о подвигах парижских воров и мошенников или о похождениях французских актрис, например, о болезни девицы Рашель, которая избавится от этой болезни через шесть недель? Что наставительного прочтут они в «юмористических» статейках г. Булгарина, где говорится о взяточниках-подьячих, и проч. и проч.? Детям тут нечего читать; старики же посмеиваются, поморщиваются, а всё-таки читают... «Северная пчела» знает это очень хорошо и потому-то так смело нападает на «Отечественные записки». Чтоб не пропустить времени подписки на журналы, она теперь удвоивает свое усердие и нарочно громоздит нелепость на нелепости, чтоб только выказать нам свою службу, за что мы и благодарим ее всепокорно. Она уж прямо говорит, что все наши суждения о литературе (№ 256) сущая нелепица и один расчет. Так и надо! Она ведь знает, что никто не повторит этого о журнале, который давно уже пользуется известностью как лучший русский журнал и который приобрел уже огромный успех и доверие в публике. Этого мало: она теперь, кажется, в сотый раз уверяет, будто «Отечественные записки» издаются для какого-то бедного семейства, тогда как давно уже доказано, что «Отечественные записки» никогда не издавались, не издаются и не будут издаваться в пользу какого бы то ни было бедного семейства и что они составляют собственность издателя их, ни с кем им не разделяемую.1 Такое усердие к нашим пользам нам даже кажется немножко излишним. Зачем прибегать к подобным ухищрениям для привлечения нам подписчиков, которых и без того много? «Северная пчела» может доставлять, как и доставляла до сих пор, нам читателей простыми средствами, т. е. браня нас ежедневно. Вот что касается до извещения ее (№ 256), будто бы «Отечественные записки» обязаны своим существованием (?!) великодушному самоотвержению бумажного фабриканта, бумагопродавца и типографщика г. Жернакова (???!!!),— это другое дело: она, во-первых, хотела реторическим языком сказать простую истину — что «Отечественные записки» печатаются в типографии г. Жернакова, которая действительно работает очень усердно, хотя и не самоотверженно, потому что весьма исправно получает за это довольно значительную плату; во-вторых, ей хотелось намекнуть, что «Отечественные записки» с будущего года не будут уже печататься в типографии г. Жернакова, а перенесутся в другую типографию; но она остерегалась это сделать, дожидаясь нашего о том извещения; мы же, с своей стороны, не считали за нужное извещать о такой безделице. Но теперь, чтоб выручить из беды «Северную пчелу», желавшую подать нам случай опровергнуть объявления ее, будто журнал наш не мог и не может существовать без типографии

41


г. Жернакова, — вынуждены сказать, что, действительно, с будущего года «Отечественные записки» будут печататься в типографии г. Глазунова и К?, где уже нарочно для них куплена большая скоропечатная машина, могущая отпечатывать до 1000 листов в час, и приготовлен новый шрифт из знаменитой словолитни г. Ревильона. Первая книжка «Отечественных записок» 1844 года будет уже набрана этим шрифтом и отпечатана на этой машине. Скорость печатания доставит нам возможность ранее рассылать книжки для иногородних читателей, нежели как было делаемо это до сих пор. Довольно ли?

Но напрасно, нам кажется, «Северная пчела» жалуется, будто мы обижаем ее за ее похвалы г. Ольхину. Опять не то и, вероятно, опять из усердия к нам! Мы смеемся только над гимнами и дифирамбами ее г. Ольхину, о котором она говорит, что — не то воздвигся, не то восстал новый деятель, которого природа одарила дивными качествами ума и сердца, потому что он издает сочинения г. Ф. Булгарина, ничего ему за них не заплативши (№ 256 «Северной пчелы»).1 Действительно, со стороны г. Ольхина очень великодушно употребить значительную сумму на издание старого литературного хлама, которого, конечно, у него никто покупать не будет; но что же в этом пользы для русской литературы? По нашему мнению, это даже и совсем не литературное дело. В том же нумере «Северной пчелы» говорится, что «иностранные журналы берут деньги с актеров, авторов и книгопродавцев за похвалы», и к этому прибавляет элегическим тоном: «Быть может; но у нас н?(е)кому дать и н?(е)кому взять! Какой актер, какой автор, какой книгопродавец у нас даст деньги!» В самом деле, должно быть прискорбно,— и мы не можем не уважить этого уныния нашей доброй газеты, хотя, право, никак не в силах разделять его, потому что ничего не понимаем по этой части...2 Но это эпизод, вставка: обратимся к главному.

«Северная пчела» служит нам не только тогда, когда бранит «Отечественные записки», вызывая этим нас на победоносное опровержение, но и тогда, когда восхваляет такие журналы, похвалу которым всякий примет не иначе, как за иронию. Прежде всего она преусердно хвалит самое себя: к этому уже все привыкли, и всякий знает этому цену. Потом она уверяет публику, что «Сын отечества» под редакциею г. Масальского сделался «прекрасным, прелюбопытным, справедливым и беспристрастным в своих суждениях журналом», и что будто бы сей г. Масальский «трудами своими заслужил почетное имя в литературе, а благонамеренностию своих критик приобрел уважение даже своих противников», и что к совершенству издаваемого&n bsp;им «Сына отечества» недостает

42


только аккуратности в выходе книжек... Как неприметно и больно уколот этим несчастный «Сын отечества»!*

Вот также черта услужливости «Северной пчелы» в отношении к нам. Ей (№ 232) не понравилось суждение наше об «Истории государства Российского» Карамзина,1 и она начинает рассуждать, какое имеет право судить об истории Карамзина издатель «Отечественных записок»? и решает, что он не имеет никакого права, ибо не написал нескольких сочинений, удовлетворяющих потребностям современного общества. Как, спросите вы: неужели для того, чтоб иметь право критиковать, например, «Илиаду», критик сперва сам должен написать поэму не хуже Гомеровой? Неужели критика не есть самостоятельный талант, который выказывается не в своем призвании, в своем деле, т. е. в критике, а в поэзии, в истории и т. д.?.. Да после этого не только поэты и историки лишат критиков права судить о поэтических и исторических сочинениях, но нельзя будет сказать и портному, зачем он вам испортил фрак, не опасаясь услышать от него в оправдание: «А вы разве умеете сшить фрак лучше моего, что беретесь критиковать мою работу?» — Еще образчик: «Северная пчела» выдумывает (№ 250), будто мы упрекаем г. Ф. Булгарина в старости, словно в пороке каком-нибудь, тогда как мы говорили не о старости его, а о том, что он выдает за новость понятия и идеи, которые были новы, интересны и основательны назад тому лет тридцать с небольшим, и о том еще, что г. Ф. Булгарин давно уже весь выписался...2 Что же делает «Северная пчела»? Она примером Вальтера Скотта, Вольтера, Гёте, Шарля Нодье, Ламартина, Кузена, Вильмена, Гизо, Баранта, Шатобриана, Карамзина и Жуковского начала доказывать, что г. Ф. Булгарин и в преклонных летах может быть отличным прозаиком, критиком, историком и романистом!!! Скажите, пожалуйста, можно ли так шутить!..

Лестное внимание к нам со стороны «Северной пчелы» и верная долговременная служба ее «Отечественным запискам» трогает нас до глубины души, и мы в конце года обязанностию считаем свидетельствовать ей нашу искреннюю благодарность. Почти не бывает нумера этой газеты, в котором не говорилось бы, прямо или косвенно, об «Отечественных записках», особенно в субботних фельетонах, которые пишутся исключительно для одних «Отечественных записок». «Северная пчела» учит наизусть и знает все статьи наши, особенно критические, библиографические и «журнальные заметки», в то же время притворно уверяя публику, будто ее издатели и сотрудники и в


* А «Сына отечества» до сих пор вышло только пять книжек, т. е. последняя книжка его была за май,тогда как у нас теперь декабрьские морозы!

43


руки не берут «Отечественных записок», почитая для себя унизительным читать их и еще более — писать о них. Нам не для чего притворяться, и потому мы можем прямо и открыто сказать, что читаем в «Северной пчеле» аккуратно все статьи и статейки, в которых упоминается что-либо об «Отечественных записках». Благодарность — чувство невольное, а мы так одолжены «Северной пчелою»! Будем надеяться, что в следующем году усердие «Северной пчелы» не ослабнет, и она не раз подаст нам повод поговорить о самих себе публике: она знает, что без этого повода мы никогда не говорим о себе. Итак, добрая сотрудница наша, до нового года!..

44