ЭНИ «В. Г. Белинский»
Том V. Полное собрание сочинений в 13 томах

Яндекс.Метрика Яндекс цитирования
Bookmark and Share

 

 

 

 

<РЕЦЕНЗИИ, ЯНВАРЬ 1842 г.>

67. Наши, списанные с натуры русскими. Издание Я. А. Исакова. Санкт-Петербург. 1841. В 4-ю д. л. Выпуски 1, 2, 3, 4 и 5 (40 стр.). (Цена за 5 выпусков 7 р. асс, за перес. за 2 фунта).1

На обертке «Наших» недаром сказано: «первое роскошное русское издание»: в самом деле, доселе едва ли кто мог даже мечтать о возможности на Руси подобного издания. Предприимчивый А. П. Башуцкий, — которому принадлежит и первоначальная мысль «Наших» и под редакциею которого теперь идет это издание, — показал на деле, что по части изящно-роскошных изданий мы можем собственными силами и средствами не уступать иногда и самой Европе. В самом деле, «Наши» — сколько изящное, столько же и роскошное издание. Рисунки гг. Тима, Щедровского и Шевченки отличаются типическою оригинальностию и верностию действительности; резаны они на дереве бароном Клотом, Дерикером и бароном Неттельгорстом: этого слишком достаточно для изящества издания. Прекрасная бумага (нарочно заказанная на одной из лучших петербургских фабрик), прекрасный шрифт, возможная тщательность в корректуре, в оттисках, отличный вкус, с каким расположены в тексте картинки и виньетки, прелестный, со вкусом сделанный заглавный листок, — всё это делает издание вполне роскошным. В том и другом отношении — по изяществу и роскоши — «Наши» не уступают ни чьим. Да, «Наши», как свидетельство наших успехов в деле вкуса и искусства, должны радовать всякое русское сердце. И за это честь и слава г. Башуцкому; без его предприимчивости, старательного усердия, практической способности вести всякое дело и сводить для него всевозможных делателей, без его уверенности в возможности на Руси такого издания — мы не увидели бы «Наших» и не могли бы любоваться их изящными политипажами, их роскошным изданием...

Доселе мы говорили только об издании, — и потому могли только хвалить и восхищаться; не так, не таким тоном, должны

602


бы мы говорить о тексте издания. Полезность и достоинство дела в одном отношении не должны заставлять умалчивать о его недостатках в других отношениях. Не видав пробных оттисков, мы, признаемся, не были слишком очарованы самою идеею «Наших», которая столь многих привела в восторг. Читателям «Отечественных записок» должно быть памятно, что этот журнал был только посредником между редакциею «Наших» и публикою, передавая публике объявления редакции и ничего не говоря от себя.1 «Отечественные записки» имели на это свои причины: они очень хорошо предвидели, чтό может выйти из «Наших» в литературном отношении, — и первые же три выпуска вполне оправдали их предвидение: «Наши», вместо того, чтоб быть зеркалом современной русской действительности, с первого же раза начали отражать в себе миражи. Да и что это за «Наши», т. е. что это за название? — Переведите его по-французски: француз будет вправе думать, что русские описали его соотечественников; переведите по-немецки — та же история, только уже в отношении к немцам, а не французам и т. д. Наконец: кто у нас может списывать? Ведь для типических изображений нужен художественный талант!.. А много ли у нас этих талантов, или, другими словами, многие ли из этих талантов примутся за подобное дело?

Что же касается до самого г. Башуцкого, — он хороший литератор, но едва ли типист, живописец с натуры. Лучшим доказательством этого может служить его «Водовоз». Сущность типа состоит в том, чтоб, изображая, например, хоть водовоза, изображать не какого-нибудь одного водовоза, а всех в одном. Может быть, в Петербурге и найдется один такой водовоз-горемыка, какого описал автор; но в каком же звании не бывает горемык? — А между тем никто не скажет, что каждое сословие состоит из одних горемык. Автор описывает водовозов хилыми, хворыми, бледными, больными, искалеченными. Мы, тоже имевшие и имеющие с ними дело, подобно всем петербургским жителям, привыкли видеть в водовозе мужика рослого, плечистого, крепкого, для которого лошадиная тяжесть — нипочем. Как русский человек, он всегда свеж, бодр, весел, смышлен, догадлив и плутоват: смело оставляйте его в кухне вашей одного — никогда и ничего не украдет; но при расчете легко может забыть о данном ему вами заранее двугривенном или полтиннике — смотря по важности следующей ему суммы, и на чаек всегда сумеет выпросить, почесывая затылок... Не бойтесь за него, видя, что он всегда на воздухе, на холоду, на сырости: оттого-то именно он в 80 лет и будет здоровее, чем вы в восьмнадцать... Не приходите в ужас, видя, что он живет в такой конуре, где у вас закружится голова и жестоко оскорбится обоняние: это его вкус, его привычки; дайте ему пожить в ваших великолепных комнатах только

603


три дня — он сделает из них свой подвал... Водовоз много и тяжело трудится: да кто ж мало и легко трудится? Уж, конечно, не я, бедный рецензент, который, за грехи свои, обязан не только читать русские книги, но еще и писать о них.

Второй тип, «Барышня», был бы хорош и сам по себе, но при «Водовозе» он превосходен. Впрочем, достоинство его состоит не столько в типизме, сколько в верном взгляде на предмет и прекрасном, простом рассказе, без всяких реторических фигурностей. Всё это хорошо; но что же будет дальше: кого еще будут списывать?.. Что касается до нас, — мы советовали бы редакции оставить совсем сферу общественной действительности, с которой рисовать (особенно — рисовать верно и сходно с подлинником) весьма трудно, если не невозможно. Но этим мы отнюдь не хотим сказать, чтоб редакция прекратила издание «Наших»: нет, мы только желали бы, чтоб она начала искать этих наших в другой сфере, которая может быть изображаема с большею свободою и, следовательно, с большим интересом: мы говорим о литературе.

68. Оливер Твист. Роман г-на Диккенса (Boz). Перевод с английского А. Горкавенко. Санкт-Петербург. В тип. А. Бородина и К°. 1841. В 8-ю д. л. 261 стр. (Цена 1 р. 50 коп.; с перес. 2 р. сер.).1

Читателям «Отечественных записок» хорошо известен «Оливер Твист», равно и перевод его, теперь являющийся отдельно изданным. 2 Диккенс принадлежит к числу второстепенных писателей — а это значит, что он имеет значительное дарование. Толпа, как водится, видит в нем больше, нежели сколько должно в нем видеть, и романы его читает с бόльшим удовольствием, чем романы Вальтера Скотта и Купера: это понятно, потому что первые более по плечу ей, чем последние, до которых ей не дотянуться и на цыпочках. Однако ж это не мешает Диккенсу быть писателем с замечательным талантом, вопреки мнению сантиментально-идеальных критиков, которые только пухло-фразистую дичь почитают за высокую поэзию, а в простом, верном и чуждом претензий изображении действительности видят одни «уродливости». «Оливер Твист» — одно из лучших произведений Диккенса и напоминает собою его прекрасный роман — «Николай Никльби». Достоинство его в верности действительности, иногда возмущающей душу, но всегда проникнутой энергиею и юмором; недостаток его — в развязке на манер чувствительных романов прошлого века, а иногда и в эффектах, — как, например, смерть Сайкса. В «Оливере Твисте» все характеры, особенно добрых чудаков и злых негодяев, выдержаны резко и оригинально, а характер Нанси, любовницы разбойника Сайкса, сделал бы честь и более художественному таланту.

604


69. Человек с высшим взглядом, или Как выйти в люди. Сочинение Е. Г. Санкт-Петербург. 1842. В типографии А. Иогансона. В четырех частях. В 12-ю д. л. В I-й части 259, во II-й — 197, в III-й — 182, в IV-й — 188 стр. (Цена 4 р. сер.).1

Об этом романе приложено было при театральных афишах известие, которое гласит между прочим:

Новая книга представляет картины петербургской местности и нравов людей различных сословий, населяющих великолепную столицу. Герой — человек, изнуряемый жаждою известности, человек, который занят думою: как приобресть значение в обществе или светское имя: человек, увлеченный в бездну индустриальной жизни. Этот характер принадлежит к числу самых замечательных типов нашего времени.

Итак, этот роман уже некоторым образом разобран и оценен самим автором его или издателем — всё равно. Мы очень рады такому обстоятельству: оно избавляет нас от лишнего труда много говорить об этом произведении, — и теперь остается только заметить, что петербургская местность в романе обозначена действительно с неимоверною точностию: читая «Человека с высшим взглядом», вы беспрестанно узнаёте то Невский, то Гороховую, то Литейную, особенно если автор не ленится называть их по имени. Равным образом, вы с немалым удивлением, точно новость какую-нибудь, узнаёте из этого романа, что зимою в Петербурге бывает снег и Нева покрывается льдом, наплывающим из Ладожского озера; что летом в Петербурге бывает иногда даже жарко, а в Неве можно даже купаться; узнаёте, что между Петербургом и Павловском есть железная дорога, что в Петербурге есть кондитерская Беранже, куда ходят господа офицеры и чиновники есть пирожки и пить кофе; и пр. Достоверность всех этих фактов, наполняющих собою новый роман, не подлежит ни малейшему сомнению, как это может усмотреть каждый рассудительный читатель. Что же до «нравов людей различных сословий, населяющих великолепную столицу», тут мы должны разойтись немножко с заключением критической афиши и сказать, что в романе нет не только петербургских, но и никаких нравов, никаких людей; всё это заменяется в нем бумажными куклами плохой работы. Герой романа и не думал «увлекаться в бездну индустриальной жизни»; он только дал все свои деньги на одно весьма несбыточное предприятие, которое и лопнуло потом. Виноваты: деньги он дал не свои, а взятые им взаймы у ростовщика, который — такой добрый! — ссудил его без залога, под вексель, зная, что у должника его нет ни на сто рублей имения, ни родового, ни благоприобретенного. Это по части верности «нравов людей различных сословий, населяющих великолепную столицу»!.. Далее: герой совсем не человек с высшим взгля-

605


дом, а, как все действующие лица в этом романе, кукла, неуклюже вырезанная из листа бумаги, с надписью на лбу: «эгоист и подлец»... Странный образ мыслей у г-на Е. Г.: он думает что, быть эгоистом и подлецом значит быть человеком с высшим взглядом!.. Особенный и главный признак людей с высшим взглядом, по мнению г. «сочинителя», состоит в том, что они всегда думают наперекор толпе... После этого, Байрон будет человек с высшим взглядом, в смысле г-на Е. Г.; а действующие лица в «Ревизоре» Гоголя будут людьми порядочными, ибо они живут и думают как все, и почитают страшным грехом попасть в выскочки... Впрочем, Самоедов, герой романа г-на Е. Г., к концу книги исправляется и делается прекраснейшим человеком — как это бывает во всех плохих романах...

Слог «Человека с высшим взглядом» обнаруживает музу юную, которая рано променяла указку на перо. Г-н Е. Г. «словечка в простоте не скажет — всё с ужимкой»:1 там, где бы вы сказали просто, что таким людям в любви не удается, а от женитьбы они сами бегут, — там наш автор говорит: «Амур бегает от них, как от чудовищ; а от цепей Гименея они удаляются сами» (ч. I, стр. 134). Там, где всякий сказал бы: «напились мадеры», автор пишет: «упились дарами острова Мадеры» (ч. III, стр. 44). Вот еще несколько образчиков таких фраз, — или нет, таких «нравов людей различных сословий, населяющих великолепную столицу»: существо, глотающее из полного сосуда влагу Вакха; связанный узами Гименея; при помощи авангарда пришпоренных надежд, победно разгонял рой горестных мыслей; в воскресный июньский день петербургские жители чувствуют симпатическое влечение вон из города, и т. п.

Но всего забавнее в этом романе то, что автор называет картинами большого света: этот «большой свет» напоминает своим тоном Марию Андреевну и гостей городничего в «Ревизоре»; салоны же его ничем не отличаются от зал Hôtel du Nord,* где, по описанию автора, прислуживают ярославцы в чистых передниках и с бородами... Вообще, тон господина сочинителя самый светский, поэтический, грациозный: дам называет он «дамочками», а прекрасную и образованную француженку, не знающую ни слова по-русски, заставляет спрашивать у своего возлюбленного: «Как идут ваши делишки?»... (ч. III, стр. 28).

70. Цветы музы. Сочинение Александра Градцева. Санкт-Петербург. 1842. В тип. А. Иогансона. В 8-ю д. л. 73 стр.2

Несмотря на неблагоприятное время для поэзии, несмотря на то, что теперь почти совсем не читают стихов, — новые поэты


* Северной гостиницы (франц.).— Ред.

606


не перестают являться, нежданные, непрошенные, а новые стихотворения так и плодятся, словно грибы после дождя. Давно ли вышли стихотворения г. Бочарова; давно ли восхищались мы поэмою г. Молчанова «Повесть Ангелина» — и вот являются «Цветы музы» г. Градцева... Но это еще не всё: сколько надежд впереди, сладостных надежд! Сын природы, Федот Кузмичев, приготовил «Поэму в 14 песнях» и — почему же не надеяться! — может быть, скоро потянутся, одно за другим, собрания стихотворений поэтов «Библиотеки для чтения» и покойной «Галатеи» — гг. Кропоткина, Щеткина, Степанова, Зотова, Чужбинского, Третьякова, Чернецкого, Скачкова, Соколова, Волкова, г-ж Шаховой, Падерной и иных... Прекрасные стихотворения гг. Сушкова, Бахтурина, Быстроглазова давно уже изданы и, сделав свое дело, т. е. доставив публике большое удовольствие, покоятся в кладовых — сих Елисейских полях умерших стихов и прозы... Но обратимся к «Цветам музы» г. Градцева. Надо признаться, что эти цветы не совсем красивы и ароматны; но в этом виновата не муза г. Градцева, а типография г.Иогансона, на бесплодной почве которой возросли они... Проницательные читатели поймут, что мы говорим о внешнем безобразии «Цветов» г. Градцева; что же до внутреннего — о нем сейчас будет речь.

Снарядили корабль — громадный; он недвижим стоит у морской бездны, и по влажной и бурной степи летит взором, как сокол, — а сам думает: «О, гремучие волны! недолго мне стоять; спущусь я тяжелою пятою к вам на хладную грудь, как гений раздора...

Мне небо отвагу и силу дало
Носиться над бурною глубью;
Разрежу я ваше седое чело
Своею широкою грудью!

Теперь, читатели, мы вам самим предоставляем приятный и полезный труд отыскать единство образности в смелых и «цветистых» тропах музы г. Градцева: сперва корабль грозит волнам спуститься тяжелою пятою на их (или, как выражается муза г. Градцева, к ним) хладную грудь; а потом хочет своею широкою грудью резать их седое чело; из этого сбивчивого обстоятельства очень естественно вытекает вопрос о фигуре корабля, т. е. о том, где у него грудь и где ноги, или «пята»; и потом о фигуре волн, т. е. где у них «седое чело» и где «хладная грудь»... Не сознавая себя в силах решить такой мудреный вопрос, будем продолжать историю корабля и волн. Погрозивши волнам, наш корабль, «одетый величьем и с пламенем в очах», торжественно погрузился в воды ме(њ)дной пятой, «всклубляя свой флаг распущенный»; волны осердились — и давай бросаться ему на грудь; но «бегун морей» не струсил — он начал работать и грудью и

607


пятою: грудью он дерется, а пятой «смял волны». Волны, видя, что плохо дело, что дракой ничего не возьмешь, очень хитро придумали испугать «бегуна морей» дикими, напыщенными стихами: «Ты-де, — говорят они, — быстрой и упорной встречей разрушал наше восстание (чудная мысль, смелый оборот!) и исторгал из нас рыданья; но не гордись своею стальною грудью — ты рукотворность человека, ты духом тленья отягчен; а мы (т. е. волны) созданы от века, к нам недоступен смертный сон; беги же вон из моря». Но корабль себе на уме: его не надуешь плохими и бессмысленными стихами — ведь он и сам мастер кропать их. «Врете вы», — крикнул он на них

Ибыстро сорвал свой якорь чугунный,
Торжественной думой взлетев к небесам,
Наперсник стихии надменной и бурной
Стрелою помчался по черным волнам.

Вот так уж корабль — подлинно, что удивительный: сам срывает якорь, а не снимается с якоря, думой прямо в небеса, а стрелою — по черным волнам... Но и это еще не всё: сперва вы видели его врагом «надменной и бурной стихии», а теперь он вдруг является ее «наперсником» — видно, насильно влез в дружбу...

Всё рассказанное нами составляет содержание первого цветка музы г. Градцева. Что же в этом «содержании»? — спрόсите вы: — что за мысль, что за смысл? Не знаем наверное, но думаем, что это этюд. Вы, читатель, конечно, учились в детстве нелепой науке, называемой «реторикою»; вас, конечно, заставляли «сочинять» на заданные темы; следовательно, вы знаете, как пишутся такие сочинения. Если же не знаете, мы вам скажем. Вот, например, дана тема — «корабль»; что ж тут писать? — Как что? если в классическом роде, то благосклонные небеса, попутные ветры, морские божества, милая жена и прекрасные дети, ожидающие в мирной хижине дорогого их сердцу пловца; потом буря, кораблекрушение, гибель, а затем нравоучение: как-де ненадежны все надежды человеческие, и в виду, дескать, берега погибает пловец, тщетно простирая объятия к «верной подруге и бесценным залогам нежного союза», а наконец — вывод: следовательно, коли уж ездить, так сухим путем, а не морем; лучше же всего не ездить, а сидеть дома, не гоняясь за богатством и славою, — да, впрочем, вы уже читали басню «Два голубя»…1 Если же угодно в романтическом роде, — назовите корабль «бегуном моря», «человеческою мыслью, одетою в дерево, железо и смоленую пеньку, окриленную парусами»; море сравните с душою злодея и потом заставьте его ругаться с кораблем, потом драться, и кого-нибудь из них сделайте победителем; но

608


бойтесь вывести какое-нибудь заключение: романтизм требует таинственности, неопределенности — в нем всё дело в ничем или в чем-то... Славная наука реторика, особенно та глава в ней, которая трактует об «изобретении» и «общих местах»!.. Чтоб убедиться в этом, стόит только посмотреть, какое прекрасное стихотворение помогла она написать г. Градцеву. Дело идет о «холме» — простом, обыкновенном холме; ну, что бы, кажется, можно сказать о холме, кроме того, что он — холм; но гений и реторика найдутся наговорить всего о ничем. Был — изволите видеть — в степях за Волгою холм, на котором «орел обитель основал»; на холме было тихо, как во всякой «обители», и безмолвие оживлялось только криком орлов... Вот муза г. Градцева и начинает допрашивать холм: где-де была обитель твоей младенческой поры и кто тебя сюда занес? — Холм ни слова, как будто (такой гордец!), и знаться не хочет с музою г. Градцева; а между тем—

Сбежались тучи; заклубился
Мятежный вихе(о)рь; застонал
На Волге грозно пенный вал;
И гул гремучий покатился
С холма раскатом громовым,
И мне казалось озарился
Недвижный (гул?) пламенем живым,
Но нет;..., гул шумный, не ответы, —
Не речь холма на говор мой;
Затихла степь: в туман одетый
Молчит холм черный и немой.

Этими стихами заключается пьеса: поняли ль вы их?..

Очень интересна также пьеса «К смерти». Муза г.Градцева такими словами не велит идти смерти в счастливое семейство:

Где жизнь так дивно расцвела,
Туда, где жизнь еще мила,
Не изливай свое злодейство,
Тяжелых не бросай цепей.
К чему разрушишъ(ь)[1] благо дней!

Муза г. Градцева произращает не одни цветы, но и целые деревья: на первый случай она потчует только суком с большого дерева — «одною сценою из жизни Владимира(,) князя новгородского», которая сцена, как гласит выноска, есть «Отрывок» из драматических сцен: «Владимир и Рогнеда с 980 по 986 год», Первый опыт в Д(д)раме! — наивно замечает автор... По суку видно, что «Рогнеда с 980 по 986 год» есть дерево большое, но водяное — нечто вроде ветлы...

39 В. Г. Белинский, т. V

609


Все замашки музы г. Градцева обличают в нем поэта романтического, из школы г. Бенедиктова. Да, г. Градцев романтик, а следовательно, и несчастный человек, потому что все романтики несчастные люди. Читайте — и страдайте:

Одинок я в этой жизни,
Чуждо всё душе моей,
Нет мне друга, нет отчизны,
Нет мне ласки от людей.
Тяжко, други! под луною
Бесприютный я брожу,
И не с радостью, с тоскою
Я на божий мир гляжу.
Одичал яв жизни бурной,
И увял, как в осень цвет.
О друзья! под мрачной урной
Горько лечь во цвете лет.1

71. За романтическими «Цветами музы» г. Градцева следует классическая книга с тремя заглавными листами, в формате нотной тетради.

Первый заглавный лист гласит глухо:

Часть I.

Второй заглавный лист выражается несколько определеннее:

Альбом избранных стихотворений. 1842.

Третий заглавный лист, явно служащий продолжением второму, поступает с гораздо большею, против первых двух, откровенностью:

 

Посвященные прекрасному полу.

Изд. шт. капит. Милюковым.

Типографии не означено; если книжку поворотить боком — она походит на 12-ти-дольную; состоит из 98 стр. Цена ей 5 р. ас.2

Мы назвали сборник штабс-капитана Милюкова «классическим» — и не ошиблись: кроме двух или трех посредственных стихотворений новейшего изделия да маленькой пьески Пушкина, всё остальное в этом сборнике — старое, теперь забытое, или новое в старом и забытом роде. Кто, например, не будет изумлен неожиданною встречею с этим почтенным двоестишием, которое когда-то казалось и умно и остро:

Что наша жизнь? — Роман. — Кто автор? — Аноним.
Читаем по складам, смеемся, плачем, спим.3

610


на стр. 11, ни с того ни с сего, без заглавия, без причины и цели, помещено восемь стихов из «Певца во стане русских воинов» Жуковского:

Кому здесь жребий уделен
Знать тайну страсти1 милой,
Кто сердцем сердцу обручен(:)
Тот смело, с бодрой силой
На всё отважное (великое) летит;
Нет страха, нет преграды;
Чего, чего не совершит
Для сладостной награды?

С такою же верностию перепечатана пьеса Пушкина: «В чужбине свято наблюдаю святой2 обычай старины». В «Альбоме» первый ее стих напечатан так: «Чужбине свято наблюдаю». Не знаем, для чего и каким образом попала в альбом, посвященный «прекрасному полу», юмористическая пьеска Державина: «Поймали птичку голосисту». Но еще менее понятно, зачем и как попали в альбом, посвященный «прекрасному полу», лакейские пьесы в роде следующей эпитафии:

Вот лекарю надгробный стих:
Здесь тот лежит, кто клал других.

Очевидно, что в этих кучерских стихах дело идет о лошадином «лекаре»; но далее:

Один другому предлагал:
Не хочешь ли побиться лбами?
Другой на то ему сказал:
Мой гладок лоб, а твой с рогами!

Или:

«Хотел бы Лизу я иметь своей женой,
Она меня своей пленила красотой,
Я тысячу приятств и прелестей в ней вижу!»
— «Да что ж не женишься?» — «Рогатых ненавижу».

Видно, что наш галантерейный штабс-капитан составил себе понятие о «прекрасном поле» по образцам не слишком изящным... Да и какого общества, какого тона должны быть экземпляры «прекрасного пола», который решился таким образом угощать издатель альбома?..

Пьесы вроде следующих заставляют думать, что собиратель имел в виду уездных горничных:

О,не плачь, не горюй,
Ты пригоженькая!
Не тужи, не тоскуй,
Ты хорошенькая! И пр.

611

39*


Или:

Мило милой заниматься,
Мило милую любить,
Мило милой восхищаться:
Мило милой милым быть.

Последние стихи должны быть очаровательны в устах какого-нибудь Дон Хуана в байковом сюртуке, с сережкой в ухе, под аккомпанемент балалайки.

Воскрешая вкус классической старины нашей, штабс-капитан Милюков засорил свой и без того довольно неопрятный альбом еще и шарадами, которые — сто против одного — его мастерства. Не угодно ли полюбоваться хоть на одну:

Когда вы музыке учиться начинали,
То первый и второй являлись вам не раз;
И верно вместе их вы часто съединяли,
Когда красавица собой пленяла вас.
Последний всякий час на языке вертится,
И без него о вас нельзя вам говорить,
О целом редко кто в сем свете не крушится,
Оно ж и радостей нам тысячи дарит,
И древних рыцарей оно одушевляло,
И совестью честных ворочало судей,
Свирепых в ангелов нередко превращало,
И мало ли каких не делало затей.

Как вы думаете — что бы это значило?— Ми-ла-я!.. О тонкая штука! вишь куда метнул!..

Для довершения эффекта, г. штабс-капитан украсил альбом и французскими стишками — собственного изделия...

 

72. Швейпар Бюргер-клуба и новый 1842 год. Санкт-Петербург. В типографии Карла Крайя. 1841. В 8-ю д. л. 1 стр.

Стишки на новый 1842 год, посвященные высокопочтенным посетителям Бюргер-клуба, буфетчиком его, Васильем Радеевым. Санкт-Петербург. В тип. Карла Крайя. 1841. В 8-ю д. л. 2 стр.

 

Почтеннейшим господам, членам Малого танцевального собрания, от карточного служителя К. Шульца усерднейшее поздравление с новым 1842 годом. Санкт-Петербург. В тип. III отделения собственной е. и. в. канцелярии. В 8-ю д. л. 3 стр.1

612


Мы долго не решались поместить в «Библиографической хронике» эти три стихотворения. С одной стороны, думали мы: ведь не всё же печатное относится к области литературы, — иначе придется разбирать и афиши, издаваемые от портных и сапожников; с другой стороны, ведь это стихи, — плохие, правда, но ведь в журналах разбираются не одни хорошие стиховорения. К тому же мы, сами рисковали бы показаться непоследовательными перед читателями, если б исключили из хроники эти вирши швейцаров и буфетчиков, упомянув в ней о «Цветах музы» г. Градцева и «Альбоме для прекрасного пола» г. Милюкова: разве это не одно и то же?1 Швейцар подает вам свои стихи с улыбкою, из которой вы ясно видите, что дело не в стихах: дав ему на водку, вы имеете право не только не читать, даже не взять и в руки стихов, не оскорбляя авторского самолюбия... А цветы, мечты, звуки, альбомы, поверьте, гораздо хуже: они — порождение самолюбия и претензий, хотя достоинством своим и не выше ни на волос швейцарских виршей...

73. Сочинения Платона, переведенные с греческого и объясненные профессором Санкт-Петербургской духовной академии Карповым. Часть I. Санкт-Петербург. В тип. императорской российской академии. 1841. В 8-ю д. л. 411 и XXXV стр. (Цена 2 р. сер.; с перес. 2 р. 50 к. сер.).2

Если г. Карпов переведет Платона вполне — ему будет принадлежать честь совершения великого, истинно европейского подвига. Благодаря ему, наша юная литература будет вправе гордиться едва ли не лучшим из всех европейских переводов великого мыслителя древней Греции. Этому много способствует и то обстоятельство, что перевод г. Карпова — последний: наш переводчик мог руководствоваться лучшими, до него сделанными в Германии переводами. И — должно отдать ему справедливость — он умел ими воспользоваться, как истинно ученый и талантливый человек: руководствовался переводами Стефана, Аста, Штальбома и, в особенности, превосходным переводом Шлейермахера, в похвалу которого достаточно сказать, что сам Гегель не знал, как превознести его.

Первая часть содержит в себе три разговора, из которых каждому предшествует обширное «введение», много помогающее яснейшему уразумению самого «разговора». Г-н Карпов является в этих введениях ученым комментатором и глубокомысленным критиком. Слог перевода его точен, определенен, ясен, силен и живописен. За каждым разговором следуют филологические примечания и объяснения. В обширном предисловии изложена

613


жизнь Платона и сделано обозрение литературы изданий его подлинника и переводов на латинский и новейшие языки. Здесь кстати оценен препрославленный перевод Кузена, который, чтоб сделать Платона доступнее для французов, позволил себе «немного переделывать его»... Словом, книга г. Карпова не только прекрасно переведена, но и издана ученым образом. О Платоне надо говорить или всё, или ничего, и если говорить, то уж, конечно, не в библиографии, среди разных книг и книжонок. Вот почему мы и отлагаем удовольствие поговорить о Платоне подробнее на неопределенное время, смотря по выходу следующих частей перевода г. Карпова. К этому медлению побуждает нас еще и то обстоятельство, что в вышедшей теперь первой части «Сочинений Платона» — Платона еще не видно, а вместо его является пока великий его учитель — Сократ, с своею полемическою диалектикою, этим бичом софистики. Да и сам Сократ представляется тут не с каким-нибудь положительным учением, а только как отрицатель ненавистной ему софистической диалектики; следовательно, говоря об этом первом томе, должно говорить даже и не о Сократе, а только о значении диалектики и борьбе Сократа с софистами их же оружием — диалектикою. Мы сделаем это не прежде, как когда будут изданы все те разговоры, которых героем является Сократ.1

Труд г. Карпова не для всех, но для слишком «немногих»; впрочем, эти немногие стόят многих и доставят переводчику славу не шумную, не блестящую, но прочную и твердую. Да и есть за что: дух замирает от восторга, когда подумаешь, что, может быть, скоро будешь читать по-русски вдохновенные и вещие глаголы Платона о бесплотном царстве идей, о красоте, о богах, о бессмертии...

 

74. Краткое руководство к познанию изящных искусств, основанных на рисунке, составленное В. Лангером. Санкт-Петербург. 1841.В тип. Гинца. В 8-ю д. л. 294стр.2

Вот книга, которую взяли мы в руки с самым признательным чувством и заранее уже благодарили автора, что он пополняет важный и существенный недостаток в нашей литературе, доставляя руководство к уразумению различных частей искусства; прочитав же ее, мы ощутили в себе чувство не совсем приятное… Но предмет книги очень важен, и потому мы решились поговорить о ней с нашими читателями.

Если судить по названию, какое носит эта книга, — то она преимущественно назначалась для незнающих, т. е. не столько для людей, занимающихся искусствами, сколько для большинства публики. Но может ли публика понять что-нибудь в книге

614


об искусстве, составленной без системы и состоящей из кратких кое-откуда и большею частию из плохих источников выбранных указаний, с одними исчислениями имен художников; в книге, написанной, смело скажем, без всякого участия чувства, воображения, одушевления; в книге (что еще важнее), чуждой и противоположной всем современным понятиям об искусстве, написанной в духе Баттё и кое-каких французских сочинений XVIII века? Ссылаясь иногда на Винкельмана и даже большею частию опровергая его, — рассматриваемое нами «Руководство», по всему заметно, не вникло в идеи и суждения этого великого знатока искусств; равным образом указания его на Лессинга и Гёте остаются только указаниями. Вообще, нам редко случалось слышать такие превратные понятия об искусстве, какими наполнена эта книга. Можно ли, например, поверить, что «Руководство к познанию изящных искусств» не знает, что искусство древних народов до христианства было их религиею и, следовательно, должно быть рассматриваемо в связи с их религиозными понятиями, с которыми оно неразрывно и тождественно, и только из них может быть объясняемо? «Руководство», например, полагает (стр. 145), что индийцы оттого не могли возвести своего ваяния на ту степень совершенства, на которой оно находилось у греков и даже у египтян, что у них было странное обыкновение приделывать к одной и той же фигуре по нескольку рук и голов!.. Неужели же характер и дух искусства (которое, повторяем, в точном смысле не было искусством, а религиею) народа, играющего столь значительную роль в религиозном развитии человечества, можно объяснить «странным обыкновением»? Все религиозные элементы древних народов, имея высокое значение сами по себе, были в то же время семенами, которые возросли до роскошного цвета своего в Греции, развернувшись в ее изящно глубокомысленные религиозные мифы, искусно осуществленные в чувственных образах. Отсюда и причина превосходства греческого искусства. Все произведения индийцев и египтян — двух главнейших представителей догреческого мира, — знаменуя отдельно дух и природу этих народов, суть, так сказать, стремление к тому идеалу, который мог осуществиться только у греков, и по этому самому имеют характер символический... Но речь о движении и развитии символического искусства завела бы нас далеко, и потому оставляем ее, обращаясь опять к рассматриваемой нами книге с вопросом: — можно ли в наше время не знать, что искусство новых народов обязано своим восстанием христианской религии? В новом мире положение искусства, в сравнении с древним, уже совершенно изменилось. Христианство, как абсолютная религия духа, вознесясь в бесконечную сферу духовности, явило недостаточность чувственных образов и, следовательно, природы для

615


выражения себя, и потому навсегда отделило уже религию от искусства, которого ближайшим определением есть явление идеи, духа в чувственном образе. Пусть вспомнят, что в древнем мире иные помпейские фрески и сцены сатиров с нимфами принадлежали к религиозному созерцанию древних и не заключали в себе того характера, какой мы теперь даем им. Вообще, элемент религиозный так же присущен искусству, как дух телу, с тою только разницею, что в древнем мире искусство и религия составляли одно, а христианство отделило и бесконечно вознесло религию над искусством. Когда речь идет об искусстве как об одном из явлений мирового духа, то должно разуметь не прихотливые произведения человеческой фантазии и шаловливого произвола, а необходимые, вечные явления духа, запечатлевающего свое историческое движение памятниками, свидетельствующими о законах и непреложном порядке этого движения. Божественное есть единство природы и духа; обе стороны принадлежат к абсолютному, составляя его гармонию, и только различные образы, в которых представляется их взаимное соотношение, являют с этой стороны постепенное движение различных форм искусства и религии.

Как же назвать такое определение искусства, которым начинается «Руководство»: «Слово искусство в обширном смысле (!?!)означает способ производить что-либо по известным правилам, с известною целию»? И мудрено ли, что после такого определения в книге явились какие-то механические искусства, касающиеся одних только ремесл!.. Что же после этого значат указания «Руководства» на Лессинга, Зульцера, Канта, Гумбольдта? Уж не говоря о том, что сочинения и теории этих глубокомысленных писателей поступили в наше время в исторический архив науки об изящном, — если б автор прочел с надлежащим вниманием хотя одного из них, он, наверно, был бы недоволен своею книгою и написал бы новую. Мы уже не говорим о том, что Лессинг и Кант (значительнейший из упоминаемых в «Руководстве») писали в XVIII веке: разве наука об изящном стои́т с тех пор и ни на шаг не подвинулась, несмотря на то, что ее разрабатывали Шиллер, Жан Поль, Шеллинг, Гегель?.. Но мы не будем на этом поприще вступать в спор с «Руководством», потому что в нем нет и тени идей, принадлежащих писателям, о которых оно упоминает. Начиная говорить об идеально изящном, например, оно упоминает имя Лессинга, приставляя к этому имени, знаменитому в истории уразумения искусств, следующие слова: «Хотя Лессинг и утверждает, что в книге Франциска Лана, под названием: „Magisterium naturae et artis“,* уже упоминается несколько об оной (изящности


* «Наставление по природе и искусству» (латин.).— Ред.

616


идеальной), но надобно заметить, что в книге сей слово „изящное“ принято в метафизическом смысле схоластиков того времени». — Вот как понимает «Руководство» глубокомысленного, исполненного энтузиазма Лессинга!

Впрочем, «Руководство» говорит искренно, определяя изящное так: «Весьма много было писано об изящном, но определить оное гораздо труднее, нежели понимать». Этим и кончилось определение изящного! Как не пожалеть, что это сознание не предшествовало намерению «Руководства» — ратовать против «идеальной изящности», составляющей существенное содержание искусства вообще. Но посмотрите, каково это ратование. Вообразив себе, что «идеальная изящность новейших (народов) есть не что иное, как совокупность рассеянных совершенств, только редко и случайно находящихся в природе», книга отправляется в поход сначала против Менгса. Но — увы!— только в поход! Выписав некоторые мнения и замечания Менгса, она ограничивает все свои предположенные опровержения лишь словами: «Легко было бы доказать неосновательность всех сих теорий». Дальнейших доказательств нет, — а любопытно бы послушать! Зато «Руководство» очень благосклонно к Вольфу (блаженной памяти) и признает, что «он всех справедливее сказал, что изящное есть, что нравится». Прекрасно! Одному, например, нравится «Помпея» Брюллова, другому суздальская литография, как мыши кота погребают, — следственно, «Помпея» и «Погребение кота» суть изящное?

Вообще, понятия «Руководства» об идеальном относительно искусства до того сбивчивы, что мы, при всем старании, не могли разобрать, что оно разумеет под «идеальным». Сколько нам кажется, оно понимает идеальное как «выисканное, необычайное, странное, неестественное, несправедливое, чудовищное илиискаженное». И, должно быть, мы правы, потому что в книге тотчас же после этих слов предлагается следующий вопрос:«Итак, можно ли после сего назвать идеально изящною головуФидиасова Зевеса?» И тут же ответ: «Нет, ибо голова сия была не что иное, как голова человеческая, но только самая величественная и благородная, какие нередко встречаются у восточных народов (?); художник, читавший, для изображения головысей, Гомера, читал певца и живописца греческой природы» (стр.16)… «Руководство», кажется, вообразило себе идеальное отрицающим и насилующим природу, тогда как оно есть сосредоточение воедино всеготого, что есть возвышеннейшего и духовнейшего в сущности природы; идеальное есть солнце природы, без которого она была бы для нас мертва и непонятна;оно есть тот священный нерв, заключенный в духе человека, который связывает нас с природой — этою невыразимо сладостною симпатиею, и бессознательно дает человеку чув-

617


ствовать, что природа есть явление (в вещественности) единого же божественного духа; но так как действительный элемент разумности есть мир духовный, то, следовательно, природа, как вещественное и бессознательное, подвержена случайности: идеальное имеет главною целию освободить ее от этого покрова случайности и уловить в ней вечное, непреходящее, духовное, соделать ее, так сказать, сосудом, достойным заключать в себе божественное.

Надобно, однако ж, отдать справедливость «Руководству» за беспристрастие: оно не обидело ни одного народа на счет другого; с равною добротою посвящает оно по две странички архитектуре и ваянию как греков, так и персов, финикиян, этрусков и проч. «Некоторые теоретики», далее замечает оно: «положительно утверждают, что Аполлон Бельведерский, Лаокоон Геркулес Фарнезский и многие другие образцовые статуи древности суть произведения идеально изящные. Но кто уверил их, что статуи сии не суть точные подражания природе, или что в них есть совершенства, превосходящие оную?» Уж из одних этих понятий (а подобными наполнена вся книга) видно, что «Руководство» едва ли понимает греческое искусство. Греческое искусство отвлекало от нашей земной природы тот первообраз человечества, который раскрывала она перед народом, — не хотела его видеть в оковах естественной действительности, но в то же время и не лишала его земной материи, его телесного содержания, так что художественному гению Греции дано было впервые достигнуть в искусстве до совершеннейшего соединения идеального, и реального, или, говоря простым языком, сверхчеловеческого величия и человеческой истины. Вот почему и самый театр греков не имел целию театрального правдоподобия, — нет, в своих архитектонических размерах, в этой вполне развитой и замкнутой в себе системе символических знаменований и типических лиц греческий театр раскрывал народу иную, высшую действительность идеального мира, исполненного истины, красоты и возвышенности...

Но мы не пойдем далее за разбираемою книгою, тем более, что вся она есть не что иное, как сбор сбивчивых понятий, так что легкий разбор ее составил бы книгу, равную ей по величине. Там, где автор определяет различные формы украшений, роды искусств, спускающихся до ремесла, он становится более понятен. Лучше и счастливее всего другого составлена глава «О живописи новейшего времени и школах оной», и если б автор с такою же простотою и отчетливостию (хоть эта отчетливость чисто внешняя и формальная, подобная той, с какою составляются каталоги картинных галлерей) составил всю свою книгу, тогда она могла бы, по крайней мере, назваться хоть поверхностным руководством. В настоящем же своем виде книга его не

618


более, как неловко составленная компиляция, которая не может принести пользы никому, кто захочет из нее получить понятие об искусствах. В похвалу книге можем сказать только, что при ней есть несколько рисунков, очень чисто и хорошо сделанных. Но мы не видим из книги, с какого целию приложены они. Если б к рисунку Лаокоона переведено было превосходное описание его из Лессинга, то в книге было бы несколько страниц истинно полезных.

619


[1] Исправленная опечатка. Было: «ра.рушишъ(ь)».